Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
Но думается, что книга Тувима имеет и второе значение. Недаром на обложке ее переводчик поставил сверху свое авторское имя. Это самостоятельное творческое достижение, которое найдет свой отзвук. Можно без боязни сказать, что отныне, благодаря Тувиму, Пушкин вошел в польскую поэзию.
Меч, 1937, № 7, 21 февраля, стр.4.
Георгий Клингер
В издательстве «Священная Лира» вышел первый сборничек начинающего автора Георгия Клингера - «Небесный плуг».
«Священная Лира», кажется, единственное издательство, не пожелавшее связать себя с каким-либо определенным местом русского рассеяния. На обложке стоит выразительное - «Зарубежье». Впервые название «Священная Лира» появилось в Таллинне. Там альманах «Новь» приютил на своих страницах ее манифест - первый выпуск «поэтической газеты» с адресом: «Зарубежье (от рек Манчжурии через океаны и суши до холмов Волыни)». Теперь от манифестов «Священная Лира» переходит к действию. Сборник Георгия Клингера одновременно и первый выпуск «Священной Лиры». Избрав для начала стихи едва вступившего на литературную арену автора, издательство как бы подчеркнуло свою независимость, свои передовые настроения. Из первого номера «Газеты РОМ’а» (издающейся в Варшаве при Русском обществе Молодежи), где были помещены стихи и биография Клингера, мы знаем, что молодому поэту всего 18 лет, что он сын известного польского профессора Витольда Клингера, что русский язык он унаследовал от матери, русской по происхождению, и что одним из любимых его поэтов является Блок. Последнее не требует пояснения. Достаточно пробежать сборничек Клингера, чтобы убедиться в этом. Автор «Небесного плуга» формируется под влиянием, пожалуй, неизбежным для каждого молодого автора, пишущего после Блока. На Клингере отразилась поэзия Блока мистического периода. к ней восходят и образ «светлого Христа», являющегося среди скудной природы, и образ маленького инока, среди белых кувшинок, перевозящего на лодке Иисуса, и - эти ангелы в почти апокалипсических видениях. Но за каждой строчкой этих девяти маленьких стихотворений чувствуется подлинное, пережитое. Блок для Клингера - поэтическая традиция, и надо отдать справедливость, может быть, лучшая из всех доступных нам теперь традиций. Через нее у молодого поэта намечаются совсем зрелые - поразительно зрелые для его возраста - темы. Не менее зрело и их воплощение. Что-то почти уже тютчевское звучит порою в его голосе. Таковы первые два стихотворения «Нет границ...» и «Горят цветы...», а также последнее, прекрасно завершающее сборник. Это как бы крест поэта, ставящего религиозное начало выше искусства:
О, все свои мысли и чувстваТебе я, Христе, отдаю.Смотрю сквозь ткани искусстваВ зовущую бездну Твою.
Когда же расступятся тучи,Исчезнет последняя мгла –Не будет резца и созвучий,Но будет огонь и хвала.
Большие надежды подает этот на редкость законченный, несмотря на свой малый объем, сборник. Вчитываясь в него, невольно сближаешься с автором и хочешь верить, что молодой поэт не обманет возлагаемых на него надежд.
Меч, 1937, № 9, 7 марта, стр.6.
Маяковский
Передо мною полное собрание сочинений Маяковского в одном томе. Издание «Художественной литературы» (Госиздат), юбилейное, вышедшее с большим запозданием, пролежав в цензуре почти полгода, как следует из пометки на последней странице. Пометки эти в советских изданиях весьма поучительны.
Мой стих дойдет через хребты вековИ через головы поэтов и правительств
писал Маяковский в своем предсмертном exegi monumentum, предисловии к ненаписанной поэме о пятилетке. Увы, не прошло и пяти лет после его смерти, как стихи его стали подозрительны и опасны. И не только стихи, но и сама биография. Напрасно вы бы искали хоть какого-нибудь намека на обстоятельства смерти поэта в «полном» собрании его сочинений. В краткой биографии, помещенной, как полагается, в начале тома, даже нет указания, в котором году он умер.
Тяжелое впечатление остается от этой книги. Чтению сопутствует не покидающее до конца чувство жалости - за талант, принесенный в жертву политике, за то идейное захолустье, на которое обрек себя Маяковский и которое было духовной его атмосферой и на родине и за ее пределами, во время заграничных поездок, и, наконец, за ту жестокую шутку, которую сыграла над ним судьба, оправдавшая предсказание самого поэта, сорвавшееся у него из-под пера еще в 1915 году:
Все чаще думаю –не поставить ли лучшеточку пули в своем конце.
Напрасно Маяковский «смирял себя, становясь на горло собственной песне». Историю его таланта, искалеченного газетной, плакатной, спешной, «сиюминутной» работой, стала только лишним доказательством, что действенно все-таки одно лишь свободное искусство. Порою среди грубой дидактики мелькают неожиданные лирические строки, напоминающие прежнего Маяковского, но это как отдельные черточки в изуродованном лице, напоминающие его былую красоту. Маяковский тратил себя попусту - на надписи на конфетных бумажках, рифмованные рекламы, поучительные повести о дезертире, о том, как «кума о Врангеле толковала без ума», или о новой советской бюрократии. Но гораздо страшнее его рифмованная история социал-демократии и большевизма в последних, чудовищных по размерам (столько вымученной безнадежной рубленой прозы!) поэмах о Ленине и «Хорошо!». Сам Ленин, к концу «подобревший» к Маяковскому, в одной из своих речей так определил «революционные» достижения поэта:
«Давно я не испытывал такого удовольствия, с точки зрения политической и административной... Не знаю, как насчет поэзии, а насчет политики ручаюсь, что это совершенно правильно».
Но, увы, как ни старался Маяковский с социальным заказом (кстати, им первым изобретенным), - то, что было в его время «хорошо», вскоре стало совсем «плохо». Жертва его не оправдалась: он променял ремешок на лыко. Напрасно он рассчитывал, явившись в «Це Ка Ка идущих светлых лет», поднять, как «большевицкий партбилет», «все сто томов» своих «партийных книжек». Нынче всё это стало историей, и такой историей, которую спешат спрятать под спуд, обойти благоразумно молчанием.
Единственно, что остается от дидактических «поэм» Маяковсого - это вот следующая потрясающая сцена чисто «документального», мемуарного характера.
Петербург в дни большевицкой революции.
В такие ночи, в такие дни,в часы такой порына улицах разве что однипоэты и воры.
В пустых сумерках лишь «хорохорятся» костры. Возле одного костра греется солдат.
Солдату упал огонь на глаза,на клок волос лег.Я узнал, удивился, сказал:«Здравствуйте, Александр Блок...Лафа футуристам, фрак старьяразлазится каждым швом».Блок посмотрел - костры горят –«Очень хорошо».Кругом тонула Россия Блока...«Незнакомка», «дымки севера»шли на дно, как идут обломкии жестянки консервов.И сразу лицо скучнее менял,мрачнее, чем смерть на свадьбе:«Пишут... из деревни... сожгли... у меня...библиотеку в усадьбе».Уставился Блок - Блокова теньглазеет, на стенке привстав...как будто оба ждут по водеидущего Христа...
Маяковский навсегда остался выразителем первой, самонадеянной эпохи коммунизма. На этой почве возникали его литературные и личные столкновения и антагонизмы. Может быть, здесь следует искать и разгадку его самоубийства.
В этом отношении показательна статья Асеева, написанная как предисловие к поэме «Про это» и напечатанная в пятом томе собрания сочинений Маяковского, выпущенного тем же Госиздатом. «Про это» было написано в эпоху нэпа, когда Маяковский, чувствуя наступление нового мещанства, разочарованный и усумнившийся в победе созданного им «левого фронта искусства», провел два месяца, затворившись от всего мира, в своей рабочей комнате. «Немало жизней сломалось, - пишет Асеев, - не осилив напряженности противоречий». Сломился, как мы теперь знаем, и сам Маяковский; и, может быть, признаком слабости, скрывавшейся под внешним - не напускным ли к концу - видом твердости, были эти судороги борьбы и полного ухода в себя. Уже тогда, в 1923 году, начались открытые выступления против Маяковского. Сосновский выступил со статьей «Долой Маяковщину!», в «Правде» против поэта делали вылазки Альфред и Лежнев. Но настоящим литературным врагом его был поэт Сельвинский, автор больших поэм «Улялаевщина» и «Пао-пао», защищавший «антиреалистическую» природу поэзии и противопоставлявший агитационной поэзии более сложные формы. Единомышленником последнего был критик, конструктивист Корнелий Зелинский, автор статьи «Идти ли нам с Маяковским». Зелинский утверждал, что «к новому пониманию революции можно прийти только перешагнув Маяковского». Эти враждебные голоса, по-видимому, со временем умножились. Незадолго до смерти поэта уже прямо заговорили о «конце Маяковского». Творца «лефа» и социального заказа, лидера поэтов, предложивших первыми свои услуги комиссариату пропаганды, постигла участь «декадента» Блока. Его проводили в могилу свистом и улюлюканьем. Маяковский предпочел не ждать, пока через него, живого, «перешагнут к новому пониманию революции». Сам он, очевидно, отказаться от своего «громкого» прошлого не имел достаточно силы и гибкости. Другие, в частности и Асеев, которого он выделял среди советских поэтов, оказались гибче.