Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
Мать молча раздраженно наблюдала.
– Хоть табуретку бы вытерла или подложила что-нибудь. Прямо с улицы ножищами. Ничего, мать уберет, мать всё сделает... Идите чай пить, барыни.
Маша проскользнула в кухню, хотела сказать, что дала зарок, как бабушка, ничего в рот не брать с четвергового вечера, от Страстей Господних, до разговенья. Не посмела. Перед столом сосредоточенно перекрестилась. Сделала вид, что ест.
Ночью мать услышала, как в кухне, где спала Маша, тихонько хрустнуло, и еще раз хрустнуло, как суставы хрустят, и потом зашепталось, зашуршало.
Мать поднялась с кровати, заглянула в дверь - на полу белое, шевелится - Маша на коленях бьет поклоны.
– Что ты там делаешь! Господи! Царица Небесная! Марш спать сейчас же!
В пятницу Маша исчезла с утра.
Днем убирали Плащаницу. На погосте было весело, солнце. В соборе стоял гулкий холодный мрак. На полу лежали цветы. Работой руководила толстая мещанка.
– Машенька, - пела она, - вот солнышко наше. Сбегай, детка, ко мне, знаешь за базаром пятый дом справа, скажи: Фекла Ивановна ножницы дать велела, да спроси на кухне, всё ли в порядке… По дороге еще к Марковым забежишь за вазоном... Да придержи-ка пока это, вот так, повыше ставь, на верхнюю полочку. Лампадку не срони!
Благоговейно, с пылающими от возбуждения ушами, Маша тянулась, доставая до верхней полочки горки.
Когда к Плащанице потянулись прикладываться, Маша стояла сбоку и вся горела радостной гордостью. Каждый, кто подымался к Плащанице, видел тюльпан, который Маша тайком отломала дома от купленного к празднику цветка. Тюльпан уже завял, съежился, но лежал у всех на виду - всего города!
В субботу утром Марфа Петровна умылась земляничным мылом, надела коричневое платье. Новые ее ботинки громыхали по дому. От этого грохота Маша проснулась. Плита была застлана белой бумагой. На столе прикрытые стояли узелки, которые понесут на освящение.
Мать возилась с самоваром - для квартиранта. Обломанный цветок был уже замечен, Маша это сообразила по разным признакам.
– Отнеси воду Илье Алексеевичу, - и это не глядя, отвернувшись, точно не Маше.
Маша пробежала с кувшином, топая босыми ногами. Задев за косяк, плеснула на пол, вся съежилась, - но и тут ничего не последовало.
Квартирант уже встал, стоял у стола в утреннем солнце, с засученными рукавами, растрепанный.
– А, здравствуйте, Марья Федоровна! Как спали?
Когда он поплескался и оделся, Маша понесла ему завтрак. Квартирант вооружился ножом, положил на ладонь кусок хлеба:
– А вы, Марья Федоровна? Уж завтракали?
– Мы в собор идем. Мама говеет.
– А! Мóлитесь?
Он посмотрел внимательно. Маша одета празднично, как взрослая: кофточка засунута в юбку, на косе - бант. Только босиком еще, - пока не убрала. Лицо у нее было вытянутое, глаза расширенные и вся точно подавленная, напуганная торжественно и мистически в мире происходящим.
– Знаете, что я подумал - что вот у вас настоящее счастье. Понимаете?!
Маша удивилась. Какое же счастье, когда Христос умер. Сейчас еще умер. И все пока несчастны.
Заглянула Марфа Петровна - в необычном виде - в шляпке, в перчатках и с праздничной сумочкой.
– Скорей убирай, догонишь по дороге, - и, уже повернувшись в дверях: - Если что, Илья Алексеич... Если чем, - так простите.
Квартирант сначала не понял, потом, сообразив, заулыбался.
– Что вы, Марфа Петровна.
– А как будете курить, дверь-то прикройте, чтобы в квартиру дыма не нашло. А то не курили бы вы нынче лучше.
– Да нет, какое уж там, одну папироску в сад выйду, выкурю.
Оставшись один, он прошел по комнатам. В средней, проходной, угол был освещен лампадой и бликами на протертых к празднику, обновленно сияющих ризах. Пол от свежей мастики прилипал к подошвам. Стекол в окнах точно не было, так они были оттерты. В кухне стоял прохладный ванильный дух.
Квартирант вернулся к себе и, засунув руки в карманы, начал ходить по комнате. Лег, положил рядом книгу. В комнате было тоскливо, мрачно - солнце, растаяв уже на стене, освещало только косым лучом стекла в раме.
Он попробовал вспомнить все Пасхи в своей жизни. От оглушительного трезвона на колокольне, куда ходил в детстве с братьями, до Пасхи в галлиполийском лагере, когда он получил первое и последнее письмо из России. Письмо шло несколько месяцев через знакомых. В нем сестра сообщала о расстреле жены. Заутреню служили в палатке. Толпа стояла снаружи. Он подходил, прислушивался, потом отходил и шел в темноту. Небо было рассечено звездными лучами, звездные круглые пятна перемещались по нему.
С тех пор прошло несколько лет.
День у Ильи Алексеича был свободный, бесконечный. К вечеру от него осталась тяжесть, вроде раскаянья, неизвестно в чем. Он отказался от обеда и пролежал так на кровати до ночи, не зажигая света. Он собирался уже лечь спать, когда в дверь заскреблись. Дверь приоткрылась. Илья Алексеич ждал головы повыше дверной ручки - Марфы Петровны, - или пониже - Маши. Голова показалась - пониже.
– Илья Алексеич... А вы к заутрени не идете?
– К заут... Да разве с вами пошел бы.
– Идем, идем вместе, - обрадовалась Маша.
Он уже жалел. Но неудобно было отказываться от слова - такой уж он был человек. Нахмурился, поворчал, но стал собираться. В соборе уже начали звонить. Звон в соборе был густой, медленный. Потом жиденьким голоском, не попадая в такт, запел на Новом.
– Илья Алексеич, мы выходим.
Вечерами всё еще было холодно. Он жался и еще более досадовал на себя. Молча (Маша всё забегала вперед и заглядывала ему в лицо) они дошли до собора...
Илья Алексеич остался внутри церкви. Мимо него проплыли хоругви, топчась вышли с крестным ходом. Стало просторней.
Он стоял, закрыв глаза, и представлял себе, что и внутри его такая же гулкая холодная пустота. Слышал рядом чей-то свистящий молитвенный шепот. То, что он раньше только неясно в себе ощущал, - эта пустота и эта еще возможность наполнения радостью - здесь находило свое выражение в окружающих торжественных символах.
Вот притвор по ту сторону двери наполнился шагами, шорохами, позвякиваниями, ожиданием. Медленно растянулась минута, и приглушенный потустороннийй голос священника впервые пропел –
– Христос Воскресе...
В сердце дрогнула какая-то жилка. «Это там радость, а не у...» Но тут же сердце стало расширяться, само наполняясь - еще только предчувствием радости, ожиданием. Это надо было продлить: а вдруг радость не состоится...
Двери щелкнули, распахнулись, и с толпой, с благовестом, светом в церковь - в сердце ворвалось и ответило изнутри - с хоров –
– ... и сущим во гробех живот даровав.
Весть эта была так же оглушительна, как в детстве благовест на колокольне под самыми колоколами.
– Христос Воскресе! - потянула его за рукав Маша. Она вернулась с крестным ходом и разыскала его в углу - оттеснили. Он посмотрел вниз - ребенок, сияющий радостью, нес ему весть воскресения. И сам сияющий, с радостным лицом, вдруг наклонился, поднял девочку на воздух и поцеловал три раза в правую и левую щеку:
– Воистину... Воскресе... Воистину, - и поставил обратно на пол.
Поцелуи были мокрые и соленые. Маша закраснелась. Хотела незаметно рукой вытереть щеки, но не вытерла, и они от этого покрылись еще более густой краской - до ушей, до шеи.
Меч, 1936, № 15, 12 апреля, стр. 8. Подп.: Г.Николаев.
<Новые книги>
Ревельское издательство «Новь» в этом году выпустило четыре томика поэзии. Это сборники стихов Е. Базилевской, Меты Роос и две книжки Л.Гомолицкого.
Стихи ревельских поэтесс Е. Базилевской и Меты Роос - на первый взгляд кажутся той скромной поэзией, о которой Адамович сказал: «тихое дело». Но вчитываясь в них, начинаешь испытывать беспокойство, взволнованность. Неожиданно открываешь в этих незаметных строках большую честность автора перед самим собою. От честности у них хватило отваги предстать пред читателем без грима, без пафоса, заговорить простым голосом, там, где, может быть, ожидали декламации. Это очень трогательно, во всяком случае.
«Всё надоело, - делает трагическое признание Е. Базилевская, - ...звук своего монотонного голоса в построении фраз. Всё повторяется, в этом - проклятие. Новое - где его взять? Эти дорожки в октябрьской слякоти - Вижу опять и опять». В этом своем мире, от которого ничего не получает поэт и который он бессилен преобразить своими «неслышимыми» стихами, - чем трагичней жизнь и смерть, тем они непонятнее и беспощадней.
Вот «белый, свежий, солнечный день», как определяет Е. Базилевская. Правда, как свежо и бесцветно?! Идет человек и вдруг покачнулся - «не стало сил».
В теле - свинцом - усталость.Сел на траву, глаза закрыл,Сколько цветов осталось...Черная тень растет, растет...Ей всё равно, что ты молод.Солнце померкло, и ночь ползет...Холод. Последний холод.
У Меты Роос мир цветистей и громче. Шире раздвинут. Дает ей больше минут подъема, но за ними наступает упадок сил, более глубокий, чем у Базилевской. Книжка Меты Роос - полет неровный: за взлетом - падение камнем на землю, в самую прозу, скуку и отчаяние. Я бы назвал эти падения минутами сознания своего бессилия, потерями самого себя. В такие минуты: –