Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
Или С. Кирсанов - из лучшей его вещи, поэмы «Золушка»:
Увальнем, в валенках, снег набекрень,Хлопьями, глыбами, пухлыми лапамиНочь обнимает края деревень. . . . . . . . . . . . . .Катится к Золушке яблочкоПо серебряному тебялюблюдечку...[401]
Это еще лучшие образцы. Каким же получался невнятным, искаженным, косноязычным этот язык метафор у авторов менее талантливых. В результате пролетарий ничего не мог понять в своем же названном «пролетарском» искусстве. Связь между читателем и писателем порывалась, и «социальный заказ» не достигал масс народных.
Первый Маяковский понял необходимость снижения художественного уровня искусства. И в угоду этому он сломал свой талант. Когда уже потом он попытался написать для себя по-старому свободно - поэма «Про это»[402] - получилась невероятная безвкусица и пошлость. Вследствие недоразумения, на котором возник роман между футуристами и большевиками, Маяковский погиб, новые же питомцы русского сюрреализма ныне подверглись остракизму.
Начиная с этого года, в сов. печати (в «Правде») пошло открытое беспощадное гонение на «мелкобуржуазное новаторство, ведущее к отрыву от подлинного искусства, от подлинной науки, от подлинной литературы». Поэты - нечего делать, начальству приходится подчиняться! - поддакивая линии, выравнявшейся еще на всесоюзном съезде писателей («Социалистический реализм» и «к фольклору!»), успели уже выступить с благонамеренными заявлениями и статейками.
Но на практике приходилось хуже. Надо было ломать свой стиль. Стиль это не сюжет, не идея. Легко было раньше, когда требования большевиков не заходили дальше темы. Для определившегося художника отказ от выработанного стиля равен смерти. Стилисты[403] проще всего вышли из этой передряги. Им ничего не стоит писать под кого угодно - под Пушкина, под Пастернака, пожалуйста! - но настоящим талантам... Между тем правительство не дремлет и требования его всё настоятельнее и грознее.
10 марта состоялось общемосковское собрание союза сов. писателей, на котором вопрос о стиле был вынесен на обсуждение. По поводу этого собрания советские «Правда» и «Известия» поместили зловещие заметки, в которых говорится, что-де «писатели имели возможность продумать обсуждаемый вопрос и серьезно подготовиться к выступлению», выступавшие же в прениях «говорили преимущественно вполголоса». «А литераторам есть что сказать на эти темы. Элементы левацкого уродства, формалистических кривляний, грубого натурализма имеются в творчестве целого ряда писателей».
С обвинительной речью на собрании выступил В. Ставский. Он привел ряд примеров непоследовательности авторов. Так, Д. Петровский, «в боевой декларации на съезде писателей прокламировавший принципы соц. реализма», через год напечатал такие стихи:
Ни солнцу, ни песку, ни ветру,Ни хладнокровным ползунамЯ на прощание не эхнуИ не скажу, кто целовал.[404]
Досталось и Кирсанову и Б. Пильняку. Далее Ставский говорил о разобщенности писателей, о «нездоровых творческих взаимоотношениях» и закончил ничего хорошего не предвещающим посулом:
– Очевидно, нужно привести в порядок всё наше писательское хозяйство.
Поэтам теперь предлагается прислушиваться к мнению рабочего, который, читая Пушкина и Лермонтова, удивляется, как у них «трудные слова так расставлены между простыми, что читать и понимать легко и приятно».
Напрасно поэт Д. Петровский отказывается «на прощание эхнуть» хладнокровным ползунам, солнцу, песку и ветру. Только это одно ему теперь и остается.
Меч, 1936, № 13, 29 марта, стр.6.
Борьба с формализмом
Дискуссия «Нового Мира»
Борьба с «формализмом» продолжается, или, говоря советским языком: «развертывается принципиальная повседневная борьба против» этого чудища «лженоваторства, вывертов, грубого натурализма» и прочая, и прочая. На дискуссиях раздаются всё более резкие голоса перестаравшихся, так что на страницах официальной печати, которой была поднята эта кампания за новый очищенный стиль, пришлось взяться за выравнивание линии. В частности, «зарвалась» редакция «Нового Мира», устроившая отдельную дискуссию. О том, какие теперь идут в среде писателей разговорчики, можно судить по выступлению на этой дискуссии редактора «Нового Мира», некоего товарища Гронского. Товарищ этот объявил во всеуслышание формализм «маскировкой классово-враждебных элементов», «прямой контр-революцией». Больше того, Гронский провел прямую аналогию «формализма» с «троцкизмом и зиновьевщиной». А раз так, то и исправлять формалистические ошибки надо не «методами воспитательной (!) работы», а «путем административных репрессий».
– Мы гарантии не даем, что формалистов не перещупаем, - заявил Гронский.
На эту реплику кто-то с места крикнул, что здесь «сидят не контр-революционеры и буржуазные писатели». Тогда Гронский «многообещающе», как пишут «Известия» (от 24 марта), возразил:
– Э-э, мало ли что, Троцкий тоже не был буржуазным писателем.
Выступление перестаравшегося Гронского вызвало порицание свыше, но и «воспитательная работа» над писателями (пока выдвигаемая официально) тоже не обещает ничего хорошего. Намордник, надетый на литературу, затягивается всё туже.
Творческая судьба Пастернака
Когда в официальной сов. печати появились первые статьи против «формализма», писатели, застигнутые врасплох, видимо, не сразу ориентировались в серьезности постановки вопроса. На первых дискуссиях многие из них выступили с очень резкими (по советским условиям) речами, одним словом, что называется, «дали маху». Попался среди других и официально признанный «соловьем в садах» советской словесности Борис Пастернак. Он позволил себе заявить, что «к писателям вообще нельзя предъявлять никаких требований ни в области формы художественного произведения, ни в области содержания... Нельзя сказать матери: роди девочку, а не мальчика».
Вершители судеб литературы в СССР думают, конечно, иначе. Тут же Пастернаку была дана отповедь Кирпотиным, который попросту начал с того, что зажал рот оппонентам именем Сталина. «Для вас, - заявил он, - не прозвучали, как должно, гениально простые слова вождя народов, великого Сталина». В отчете «Литературной Газеты» прямо говорится, что после этого выступления был поставлен вопрос «о дальнейшей творческой судьбе Пастернака». Естественно, что на следующем заседании союза Пастернак выступил с покаянною речью. Речь эта, судя по газетному отчету, была путанной и неясной в своих положениях, но в конце ее поэт просил «литературную общественность» «помочь ему распутать узел волнующих его противоречий».
О том, каковы эти «противоречия» и в чем Пастернак найдет желанный выход, можно судить по новым стихотворениям его, появляющимся в официальной печати. Больно читать эти вирши, подписанные именем поэта, единственного в СССР до последнего времени еще сохранившего свободный и чистый голос. Для примера несколько строк нового Пастернака:
«Спасибо предтечам,Спасибо вождям.Не тем же, так нечемОтплачивать нам...И вечным обвалом,Врываясь извне,Великое в маломОтдастся во мне.И смех у завалин,И мысль от сохи,И Ленин, и Сталин,И эти стихи...»[405]
Меч, 1936, №14, 5 апреля, стр.4. Подп.: Г.
Маша
Мать сказала про Машу, что она «в церкви живет». Дома уборка. Марфа Петровна, красная, растрепанная, мечется из хаоса комнат в раскаленную кухню. Она сердится, наслаивает один грех на другой. Выгнала квартиранта из дома. Не столько потому, что «надо же и его комнату убрать», а уж очень обидно стало: лежит с утра с книгой.
Так уж всегда, если один работает, никто другой пальцем не пошевелит. Некогда даже в церковь - лоб перекрестить.
К вечеру церкви начали переговариваться. Вот на Новом Местечке уже 6 евангелий прочли, а в Соборе только что отсчитали пять. В соборе служат медленно, торжественно. Наверно, Маша туда помчалась. Поздно вернется.
Сквозь ветки, еще не оперившиеся, замелькали дальние свечечки. Через мост потянулись огоньки. Морща бровки, вся сосредоточенная на огоньке, трепещущем, как живой, в ладонях, пришла Маша. Вздохнула облегченно (в сторонку от свечки) - слава Богу, донесла. Подставила под иконы табуретку, еще темную, влажную (недавно вымытую), влезла на нее, долго крепила свечку: капало, ставила - та отставала, не держалась. Свечечка погнулась, потом сломалась пополам (фитилек держал), а все-таки - хоть и косо - стала.