Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
Он вышел из божественного лона, где зачаты в начале веков все откровения, озарения и вдохновения, должные воплотиться до самого конца жизни планеты. Он был как бы опрозрачнен этим неизрекаемым светом, как зрелая гроздь винограда, лежащая против солнца. Ему была известна первобытная истина единства Жизнесмерти, Злаблага, Болинаслаждения, Благодатипозора и Ямира. Сосредоточившись, законодатель Самхита сидел, возвышаясь, теменем сливаясь с небом, сединами - с облаками, и когда адамы приблизились к нему с молитвою и почитанием, он в благом милосердии захотел оставить им свое вѣдѣние – не растворить в воздухе с дыханием, но завещать Земле. Он призвал гениев. Крылатые гиганты, они пришли с Иранского плоскогорья и научили людей письму деванагари, тайне сокровищницы мудрости - книги. Видя бессилие первобытного человечества понять его, Ману продиктовал свои знания и их законы, заключив в душистые хранильницы папирусных и кожаных переплетов для иных поколений. Книга была окружена курениями жертв и кадильниц, укрыта в храмах, высеченных в скалах, заклята тайными знаками от демонов Незнания и Коловратности. Но беспокойство законодателя продолжало тревожить сердце Ману-Самхита. Ночью он приблизился к самому юному из адамов и, коснувшись грудной впадины его тела, рассек его надвое: часть адамову и часть евину. И в кровь евиной части вложил Беспокойство, и в кровь адамовой - то, чего не было в руке человеческой: Не-из-ре-ка-е-мо-е, что-начертано-быть-не-может.
Запечатленные книги законов лежали мертвым сокровищем. Люди возлагали на себя книжную тяжесть и носили ее, не умея прочесть ее знаков. Но, побуждаемый беспокойством евиного влечения, адам моментами молнийно обретал знание, из которого родились все законы и произошли существования. При вспышках первобытной мудрости он втелялся[349] в гигантское существо Самхита, вырастая до неба, поглощая все светила и страны света. Древние люди удивлялись ему и звали богом, новые ему смеются и зовут ничтожеством, и нет высшему могуществу его простой скромной силы раздать себя по частицам, расширить и увеличить всех до своей широты и роста.
Одиночество - ему имя, м.б. самое точное, самое кровное и мудрое.
Нельзя не мечтать даже святому. И святость, мечтая, извечно создает одно и то же: тоску по проповеди, пустыне, идущей на завоевание жизни. Но уже давно (тут надо мерить веками) должно было стать ясно: Бог может быть только внушен. Теперь же даже я, маленький, чувствовал: и это - мечта. Какое-то количество божества пребывает в мире, и прибавить или убавить его не в силах человеческих. Что я мог с моим пятиминутным космическим сиянием. Две недели я искал пустырей, чтобы на них скрывать от мира восторженные славы, а потом, когда «умное сияние» потухло, показаться людям таким же бепомощным и бездарным. Свет этот был сказочным червонцем, который превращается в угли.
4
В одну ночь Кришна, утысячерившись, приняв вид тысячи адамов, вошел к тысяче их новобрачных ев и дал начало тысяче существований. Огненный посев божественного в телесную пашу[350]. Среди кришниных зерен были простые пшеничные и были золотые зерна откровений.
По истечении тысячи лет золотое зерно проросло на поле битвы: ночью сияние его на сердце простого воина Арджуны озарило явленную миру божественную форму. Видел один Арджуна: слова его само несовершенство, рассказ его загадочен - по нему нельзя обрести и глаз самого Арджуны и увидеть то, что он видел. Богом вдохновенная песнь Бхагават Гита (произнося ее, выдыхаешь мудрость) прекрасна, но, может быть, только я один в моем веке после тех 15 минут перед домом Масловских понимаю значение этой красоты.
В ту же ночь та же красноречивая благость озарила китайского сановника Кунгтсе[351], но вместо поэмы он начертал молчание. Им положен запрет слову, которое всё равно ничего не значит: не ключ к тайне, но разноименные поводы к ненависти, кровопролитию и непониманию.
Если бы можно было возложением рук или пристальным взглядом - молча - превращать камни в цветущие сады.
Но почему Моисей должен нести скрижали с вершин к беснующейся толпе, чтобы разбить их в отчаянии...
но почему чистоту откровенья надо возлагать на всё человечество, откровения не знающего и чистоты не выносящего...
откуда этот атавизм стадности у великих уединистов человечества, отмеченных светом Самхита.
Тысячесловие Бхагаватгиты и безмолвие Кунгтсе равно не для стад мирножующих, вздыхая на своих земных пастбищах. Они для пастухов, которым всё равно напрасно толковать тайну своей власти стадам своим, человеческой речи не понимающим. Кому? - чавканью, равнодушию, помахиванию хвостами, ударам копыт. Пастухам - повторять вдохновения Арджуны для беседы, гимны вед - для распева.
ученики тайн, они исследуют с ними случившееся,
исполнители законов, они придерживаются обрядов вечного союза с откровением,
отрекающиеся, они постепенно освобождаются от привычек и обычаев прежней доосиянной жизни,
совершенные, они уже не зависят ни от чего: ни от слов, ни от вещей, ни от душ. Может быть, тогда они приобретают силу превращать камни в цветущие сады.
Снова мечта: когда-нибудь на земле поймут, как по природе своей порочна вечная тоска, по которой вздыхали тысячелетиями стада - «мы и Бог». Уединисты водворят единственную правду «я ради я» в самом себе, я - всепоглощающего и объединяющего все остальные местоимения во всех падежах и числах. Общество, воплощенное в единственно-бесчисленно-множественном я, как божественная форма Арджуны, как тайное молчание Кунгтсе.
5
Бодхисатва под божественным платаном был искушаем тоскою, личным счастьем и гармонией жизни. Искуситель Кама[352], нагой смуглый юноша, в венке цветов, спадающих на лицо до самых смеющихся губ, с золотым луком, поражающим пятиконечными стрелами чувств - огненными жалами, - Кама приблизился к дереву вместе с поющими, пляшущими евами. Светила остановились в своем пути, небо сотрясалось от их пляски. И жена Ясодхара[353], вторая часть существа адамова, с упреками и мольбами, осиянная, как Беатриче Данте в огненном воздухе Рая, приблизилась к неподвижному мужу. Не только тяжесть своего тела, но все бремена Манавадхармашастры[354] несла она в легких руках. «Отрекись от меня, и ты посягнешь на законы, которыми прародитель сопряг небо с землею. Законы эти как горы, они поддерживают небо. Если ты имеешь силу нарушать их - небо ринется на землю ливнями потопа и огня, испепелит и затопит всё земное. Отрекись - и самки зверей удалятся вместе с адамами в пустыни, а самки и евы останутся бесплодными, захлебнутся очистителными кровями своими, смерть накинет на их шеи петли и повлечет в вечное несовершенство, колесо духовного роста мира приостановится, и богам снова придется сойти на землю, чтобы оплодотворить ее новым существованием... Не случится этого, осмелься <отречься> от тягот моих - и небо, лишенное подпоры, обрушится на тебя же, не мир, но ты испепелишься, потонешь». Но Саммасамбудха[355] не только не отрекся - проклял: «прекрасное ничто, проклинаю тебя за то, что все земные явления тебе подобны - ложны, обманчивы и неверны - исчезни!»
Ничего не произошло. Ничто не рухнуло. Остались нерушимые законы. Горсточка желтых монахов облюбовала свое отдельное пастбище рядом с другими, уже наполненными гулкими пережевываниями и вздохами. Решало я, олицетворяющее мир, и для него каждое решение было только новою подпорою неба, укрепляющею (только) небесную нерушимость.
Всегда и всё в мире решает объединенное всё в себе, сливающее маленькое - меньше маковинки, безмерное - больше всякой величины, какую можно себе представить, - я. Тысячи я скажут тысячи своих «исчезни» или «стань» тысячью своими голосами.
На сколько я способен человек, на столько способен и решений.
Сурово-вдохновенно-поглощающе-протестантское «исчезни»,
но милостиво-богомудро и первобытное адамово «стань».
6
Талмудическая формула, «если жена твоя малого роста, наклонись к ней и говори на ухо», прекрасная для мудрецов, милостива и для простого урожая пшеничных кришниных зерен. Божественность древних религий в их умиротворяющем спокойствии. Вдохновенное же «исчезни» мгновенных озарений, ворвавшись в мир, проносится по нему бурями безумия.
Прозорливец Кунгтсе успокаивал мир: «пока вы не узнаете как следует о жизни, что толку вам узнавать о смерти». Кто знает, какие грозы «исчезни» были им скрыты за этими словами.
Раби бен Зома - прилежный ученик писаний[356], простой человек, стремившийся проникнуть в тайны священных письмен, внятных лишь избранным (пастухам по нашей терминологии) - сошел с ума и умер от размышлений о величине пространства между верхними и нижними водами: «И сказал, да будет твердь посреди воды и да отделяет она воду от воды». Бен-Зома обезумел на шестом стихе первой же книги - Бытия[357]. И Талмуд запрещает рабибензомову гордость: «Человек, осмеливающийся распространяться о всемогуществе Всевышнего, истребится из мира сего» (Иер. Берахот 9)[358].