Всеволод Иванов. Жизнь неслучайного писателя - Владимир Н. Яранцев
Удивительная, надо сказать, откровенность, едва ли не вызывающая! Для того чтобы показать, что его «реализм» совсем другой, как Иванов записал позже в дневнике, что Горького и «злило» и «приводило в недоумение». «Он всячески, – пишет далее Иванов, – направлял меня в русло своего реализма» (29 мая 1943 г.). Иванов не расшифровывает сути своего творчества и его истоков, но мы-то уже готовы это сделать. Во-первых, это мощная сибирская основа, остававшаяся и в «восточных», «экзотических», и в психологических рассказах «Тайного тайных», и в туркестанских и московских рассказах и повестях и заключавшаяся в широте охвата явлений во всех спектрах, прежде всего чувственного восприятия (цвет, запах, звук, осязание, пластика, движение); она же выражается «звериностью» восприятия и воображения, «дикостью», «варварством» натуралистических подробностей и языка сибирских диалектов и особенно силой в главных персонажах, перепадах их настроения и поведения. Во-вторых, это немалое влияние «серапионства» с упором на оригинальность стиля («орнаментальность») при откровенном аполитизме, а также акцент на сюжете и композиции. И в-третьих, это особого рода «литературность», когда Иванов часто, почти всегда, пишет если не под влиянием чьих-то произведений, то со следами их прочтения, в их контексте, близком к ироническому.
Создавая свое большое «сибирское» произведение «Похождения факира», Иванов эту «сибирскость» своего творчества воскрешал, охватывал события своей юности широко, но в рамках «сюжета» своей жизни, хотя и с весьма вольной композицией. В 1-й части романа он почти целиком в контексте горьковского автобиографизма, а вот во 2-й и особенно в 3-й взяли верх иные влияния. На близость «Сиволота» и его странствий Дон Кихоту указали уже многие литературоведы, но толкуя это влияние все-таки больше в плане столкновения мечты и действительности, вожделенной Индии и бессмыслицы мещанского мира, в том числе и в прямом смысле – столкновений «физических», в ходе приключений. Нам же интереснее взаимосвязь «Похождений факира» с ситуацией зреющего перелома в творческом сознании Иванова, когда надо было следовать определенной литературной доктрине – соцреализму, «коллективному» творчеству, и внутреннее нежелание это делать. Так, со 2-й части романа герой захотел быть уже не просто факиром-циркачом, а магом, познавшим тайны человеческого духа. И здесь более уместной, чем роман о Дон Кихоте, явилась «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» Эдгара По, написанная в манере документального рассказа о реальных событиях. Иллюзия реальности здесь такова, что читателю трудно усомниться в вымышленности происходящего, в отличие от явного безумия Дон Кихота. Так что опора на «Артура Пима» Э. По и «Ледяного сфинкса» Ж. Верна придает роману Иванова характер достоверности.
«Бедный Пим!» – так говорит о себе не только юный «Сиволот», идущий от неудачи к неудаче, но и Иванов, попавший меж двух огней двух разных «литератур». Двоению сознания Иванова мог способствовать и бравурный Первый съезд ССП, на котором он так много говорил о партийности и коллективности в литературе. А потом очнулся и явились задумчивые 2-я и 3-я части «Похождений факира». И чем больше стремится в Индию герой романа, тем больнее ранит его судьба. Как в «Пиме», герой которого, чуть не убитый туземцами, оказывается перед «разверзнутой бездной» и загадочной «фигурой в саване» – символом то ли смерти, то ли новой жизни на неисследованном еще континенте, Антарктиде. 3-я часть «Факира» заканчивается еще мрачнее: полным крахом «индийских» странствий, убогим гостиничным номером и стреляющимся Филиппинским на фоне деловито бегающих по стенам тараканов. «Курок качнулся, приподнялся, и вслед за тем…» На этом роман обрывается в 1935 г., как некогда оборвалась на «фигуре в саване» повесть Эдгара По. Неужто и Иванов в год окончания «Факира» мог думать о спусковом крючке револьвера? У него же все было так благополучно. По крайней мере, внешне: расторопная жена, четверо детей, машина, дача, появившаяся сразу же после решения об организации «городка» в Переделкине, впереди – поездка на Антифашистский конгресс в Париже – очередное свидетельство его высокого положения в писательском мире и благоволения Горького.
Думал ли преуспевающий с каждым годом все больше Иванов о тех, кто заслуживал многих благ не меньше его? Особенно о Воронском, по сути, сделавшем ему писательское имя. После размолвки 1927 г., когда Иванов начал работать в «Красной нови», а Воронский остался не у дел, их биографии и дальше шли врозь. Воронский побывал в ссылке в Липецке, потом решил стать «беллетристом», написав и напечатав мемуары и рассказы, даже повесть, пока не обратился к серии биографий «Жизнь замечательных людей» («ЖЗЛ»), в 1933 году инициированной Горьким. О лит. критике речи уже и не шло, на Первом съезде ССП выступили другие его коллеги, точнее, оппоненты, Ермилов и Лелевич. Написал он для «ЖЗЛ» две книги – о «народнике» А. Желябове и о Гоголе. Обе вышли в 1934 г. Если первая была написана на близкую Воронскому тему недавнего революционного прошлого (вспомним «народнические» симпатии юного Воронского) и получилась похожей на документальную повесть, то со второй дело обстояло сложней. Фигура классика, многократно уже описанная в исследованиях ученых и писателей, была близка его интересам как литературного критика и литературоведа и затрагивала в нем что-то личное. Кажущаяся доступность произведений Гоголя и его биографии при пристальном взгляде оборачивалась загадочностью и таинственностью, связанной с личностью писателя, религиозного, склонного к сумеречным состояниям сознания, очень болезненного, постоянно думающего о смерти. В итоге Гоголь в его книге получился лишенным глянца и довольно лирично выглядевшим. Позволил себе Воронский в этой не очень большой книге многое. Была и попытка осовременить книгу «социологией», экономической подоплекой гоголевских образов-типов и самого писателя как представителя дворянской поместной среды. И уж весьма символичны были финальные строки книги, когда Воронский сравнил Гоголя с «кровавым бандуристом-поэтом, с очами, слишком много видевшими». И «за это, – пишет Воронский, – с него живьем содрали кожу». Выделенная в отдельный абзац, звучащая как набат, эта фраза кажется слишком личной, чтобы не отнести ее к самому автору – Александру Воронскому. Ибо с него только и знали, что десять лет, с 1927 по 1937 гг., снимали кожу. В 1935 г. Воронский был исключен из партии за связь с оппозицией, обвинялся в причастности к