О Самуиле Лурье. Воспоминания и эссе - Николай Прохорович Крыщук
Все полвека его литературного труда. Он, кажется, не знал ученичества, за которым следует так называемая зрелость, но явился, как Афина из головы Зевса, сразу в доспехах и с мечом. Это легко доказать: в сборниках соседствуют сочинения, разделенные многими годами, десятилетиями даже, но никогда не определить, что прежде и после чего написано, – совершенство: сила и гибкость мысли, пленительная, или язвительная, или даже уничтожающая ирония, правдивость восхищения и окончательность печали – везде равны.
Впрочем, некоторую – необычайную – эволюцию его стиль однажды проделал. В начале нулевых он сочинил С. Гедройца – учителя словесности, якобы живущего в недрах Ленинградской области, который одну ночь в месяц посвящает написанию рецензий на три книжки. Все равно какие. С. А. шутил, что Гедройц – как дачный костер: в нем горит и хворост, и листва, и дырявый сапог, и сигаретная пачка. Рецензии помесячно печатались в журнале «Звезда», потом вышли двумя томами. Гедройц был тот же Самуил Лурье (горжусь его надписью на книге мне, «разгадавшему этого автора прежде всех», – это случилось на втором, что ли, тексте), но вдвое моложе – как и следовало из их биографий. Голос помолодел вдвое – усталая грусть, часто безнадежность сменились бодрой энергией и озорством почти мальчишеским. Не откажу в удовольствии наконец предать гласности еще один анекдот – выдающийся, с моей точки зрения. У некой поэтессы вышел сборник, его передали Лурье. Поэтесса ждала отклика – в литературной среде его слово стоило много, и, например, Бродский высоко ценил его сочинения о себе. Но Самуил Аронович опоздал с рецензией в журнал, куда она предполагалась. Однако раз книга прочитана – он перепоручил отзыв С. Гедройцу. Что тот и сделал. И поэтесса, встретив С. А. в каком-то собрании, язвительно заявила: вот, мол, вы про меня не написали, зато какой-то Гедройц написал, да так, как вам – никогда. Представьте ликование Гедройца и его отца.
Потом эти гедройцевские легкость и бесшабашность пригодились С. А. в романе «Изломанный аршин» (сам он назвал его «трактат с примечаниями»). Такой ритмической подвижности, таких чудес синтаксического остроумия, такой композиционной смелости, когда притом все арки сходятся в замковом камне, наша проза не знала, кажется, со времен Набокова. Самое поразительное – что Лурье писал текст, как некогда Достоевский «Преступление и наказание»: по главе в каждый номер журнала («Звезда»), то есть весь воздушный замок композиции надо было держать в голове изначально, не имея возможности что-то переделать в уже напечатанном.
Но смелость «Аршина» еще и (или – прежде всего) содержательная. Автор взялся восстановить репутацию Николая Полевого, журналиста и драматурга первой трети XIX века, которого советское литературоведение, казалось, навеки записало в ренегаты и подлецы. С. А., будучи профессиональным филологом, выпускником Ленинградского университета, много лет зарабатывал на дачу для детей писанием чужих диссертаций – кандидатских и, если не ошибаюсь, даже докторских (притом пробовать остепениться самому не считал нужным). Стоит ли удивляться его скепсису в отношении «ученых» – служителей, как он ехидно называет ее в «Аршине», старухи СНОП (Советская наука о Пушкине) и прочих таких же лживых и глупых старух. Когда-то я обратил внимание на то, что письмо Пушкина к Плетневу перед женитьбой и последний монолог Подколесина местами совпадают дословно – что это значит? С. А. воскликнул: поздравляю, вы первый заметили! Я изумился: а как же Пушкинский Дом, всякие доктора-академики – разве это давно не известно и не объяснено? – «Ах, перестаньте, ничего этого нет. Я совершенно уверен, что достаточно сосредоточиться на пятнадцать минут, и вы сделаете литературное открытие». Собственными многочисленными открытиями он просто делился – никогда ни звуком не давая понять, что это его заслуга. Просто: глядите-ка, что получается. (Так, несмотря на многие десятилетия трудов старухи СНОГ – Советской науки о Гоголе, именно он установил, что наречение Акакия Акакиевича по святцам – вымысел, в святцах ничего этого нет. И столь же удивительные новости – в его разборе «Бедных людей». Собственно, отысканные сведения такого рода, порождающие ослепительные гипотезы, – импульс к написанию почти каждого рассказа.)
Многие открытия не только не были торжественно объявлены таковыми, но и публиковались, так сказать, частным порядком. Одним из слагаемых его великолепной образованности было доскональное знание Петербурга. Оно порождено – и одновременно питалось – чувством Города. Он буквально дышал его метафизикой, и герои петербургского текста сразу опознавали в нем своего. Однажды втроем – он, Григорий Козлов и я – отправились в квартал «Преступления и наказания». Гриша – как режиссер спектакля, поставленного в свое время по этому роману (и заодно другого – по «Идиоту»), С. А. – в качестве проводника, я – пришей-пристебай. Стоило нам сделать шаг от Сенной в какой-то проулок, к Самуилу Ароновичу – безошибочный выбор – кинулась потасканная кабацкая теребень женского пола, принялась что-то горячечно лепетать, минута ушла, чтобы понять, что она просто в дымину пьяна…
У него имелась стройная концепция: Достоевский, сидя в эркере у себя на Мещанской, видит дома, где обитают прочие действующие лица. В том числе дом Раскольникова – но С. А. убедительно доказывал, что это вовсе не тот, где доска за подписью акад. Лихачева, а соседний, равно как и «дом старухи-процентщицы», который показывают экскурсоводы, – не он: в его невысокую арку никак не мог въехать «огромный воз сена», а совсем другой, на какой-то из трех (к стыду, сейчас не припомню) Подьяческих, и там же лежал «только что раздавленный лошадьми» Мармеладов. (Само собой, мы выпивали – ставя бутылку с закуской на гранитные столбики ограды Екатерининского канала, и кончилось тем, что старшие мои товарищи выпили на ты.)
Это неприятие заранее предуказанных мест в иерархиях, ярлыков, пусть бы и 150-летних, исторической неправды, это желание проверить, исследовать и понять – тоже, конечно, следствие свободного ума. Который, таким образом, несоветский. У него были абсолютный слух, абсолютное обонянье на советское – на интонацию как отражение способа думать. Роман Самуила Лурье «Литератор Писарев» (очень им самим любимый) вышел в 1987-м, написан вообще в 1970-е, и герой, заметьте, «революционный демократ», пламенным пером приближавший ВОСР (поскольку в СНОЛИ – Советской науке о литературе – каждый либо приближал революцию, либо ей препятствовал, соответственно был награжден или заклеймен). Но в книге нет ни одной советской запятой: непостижимо, как можно было написать ее такой – в такое