Ариадна Эфрон: рассказанная жизнь - Эфрон Ариадна
Я взглянула на часы, до обеда оставался час. Я села на высокий стул за этот чудесный рабочий стол, взяла лист бумаги из пачки и принялась катать восторженное письмо домой.
Без десяти пять я спустилась вниз. В огромном зале с камином было уже светло от раскрытых ставень. В зале никого не было. Я подошла к окнам полюбоваться видом, потом осмотрелась и, увидав на стене большой портрет, подошла к нему. И остолбенела. Я смотрела на этот портрет так же, как все слуги утром смотрели на меня, почти с ужасом.
Это была пастель. Очень хорошая. И на этом портрете была изображена я. Но не та, которую я только что видела в зеркале, а я в будущем, когда мне будет лет тридцать. Я не могла оторвать глаз от портрета. В потрясении я читала в этом лице все чувства, которые еще не пережила, в глазах этой женщины я видела захватывающую тайну всего, что мне предстоит испытать, свое будущее.
Я очнулась от боя часов и обернулась. У камина стоял высокий седой человек в черном. Это был господин Уодингтон.
(Это была кульминация рассказа. На ней, собственно, он и закончился: то ли кто-то позвонил по телефону, то ли пришел, то ли просто злоба дня потребовала нашего участия. Позднее Ариадна Сергеевна вкратце рассказала, что было потом и чем все кончилось. – Е. К.)
Жена господина Уодингтона умерла совсем молодой от какой-то очень скоротечной болезни. Она была художницей, любительницей, брала частные уроки, некоторое время занималась в школе при Лувре.
Самое поразительное, что о нашем невероятном сходстве никто не подозревал до самого моего приезда. Потому что мадам Де Костер никогда не видела жену господина Уодингтона.
Сам он, впервые увидев меня в зале своего дома у портрета покойной жены (а это был автопортрет), едва не лишился чувств, как он мне сам потом признался. А был он человеком очень стойким, бывшим офицером Британского флота. Он в ту минуту пережил чудо – он увидел, что само Небо и покойница-жена послали ему дочь. Именно так он понял, ибо при поразительном сходстве я была вдвое моложе женщины на портрете.
Прожила я там недели, помнится, две.
Господин Уодингтон предложил мне переехать с ним в Англию, где он оформит опекунство, сделает меня наследницей всего своего состояния, я буду жить в Лондоне, мне будет выделено ежемесячное содержание, из которого я смогу помогать своей семье. Я буду брать уроки гравюры (о чем я так мечтала и на что не хватало средств) у лучших английских мастеров. Ну и все такое прочее, что ты можешь себе представить, – а может быть, и не можешь. И я, конечно, отказалась и уехала восвояси, в свою жизнь.
Когда осенью я пришла в школу, то узнала, что господин Уодингтон оплатил оба последних семестра моего обучения, благодаря чему я имею то образование, какое имею.
И вот подумай, как иначе – совсем иначе – могла сложиться моя жизнь, прими я предложение господина Уодингтона, – удивительно, правда?
Сон
Этот сон приснился мне перед отъездом в Россию в 1937 году.
Снится мне, как будто я иду глубокой ночью по кладбищу, – а я кладбищ вообще не боюсь и никогда не боялась, – так вот, иду. Ночь осенняя: темная, беззвездная, но тихая и теплая. И чувствую, что рядом, бок о бок со мной, идет кто-то. Я иду, не поворачивая головы, посмотреть – кто это, потому что во сне этого не полагается, потому что у снов свои законы. И вот доходим мы до темного спуска под землю – как вход в парижское метро (там так: идешь-идешь, и вдруг просто лестница вниз, а внизу дверь – внутрь). И вот такой же вход под землю посреди кладбища. И мы туда спускаемся. И там длинный-длинный, тускло освещенный коридор, по обеим сторонам которого – келейки, разделенные перегородками, или просто маленькие ниши в стене. И в каждой сидит человек. И мы идем и идем по этому коридору – я и некто рядом, – плечо в плечо, шаг в шаг. И я вижу, что все эти люди сидят не просто так, а каждый что-то делает. Каждый занят какой-то работой и углубленно и сосредоточенно делает ее. Но вся их работа до ужаса бессмысленна: у них в руках какая-то кладбищенская утварь – кресты, венки, искусственные цветы и т. п. И вот они – при этом тусклом свете – расплетают венки, сматывают проволоку от цветов, лепестки – пыльные, бесцветные и полуистлевшие – складывают отдельно, снизывают бисер с различных кладбищенских украшений и делают тому подобную странную работу.
Наконец коридор кончается, на другом конце кладбища – такой же выход, как из парижской подземки. Мы выходим в ту же темную, тихую ночь.
– Что же они все там делают? – спрашиваю я.
– А разве вы не знаете, что не все люди воскреснут? – отвечает мне мой невидимый спутник.
На этом сон кончился.
Париж – Москва, март 1937
Поезда тогда тихо ходили, и ехала я суток трое, наверное. И вот эта дорога. Ну, Франция она всегда Франция, потом Бельгия – какой-то индустриальный пейзаж, потом Германия – чистая, выметенная, страшная! А потом – таким преддверием России – нищая Польша.
Едешь по Германии, видишь, как утречком рано выходят хозяйки, начищают мелом медные кнопки звонков, моют входные ступеньки, везде флаги со свастикой, чисто, тихо, везде такой страшный порядок.
А в Польше – разбитая дорога, лошаденка, телега, непролазная грязь, и сидит, скособочившись, съежившись, в лохмотьях, хозяин этой клячи…
Помню, ночью вошел поляк, очень худой, очень бедно одетый, продавал он открытки с какими-то видами, продавал от себя, то есть где-то купил и на какой-то грош больше просил за них. А меня провожали с подарками, столько всего мне насовали, и я дала ему какую-то коробочку – так он бросился на колени и стал мне руки целовать!.. А потом сели юноша и девушка. Их выгнали из консерватории, потому что они евреи. И девушка – такая красавица! – с возмущением об этом рассказывала. Их не пускали на занятия – так они за дверью слушали, их били – а они все равно ходили, не поддавались.
А потом граница, нейтральная полоса – пятьдесят-сто, я не знаю, сколько именно километров, трудно определить по движению, – и в одном тамбуре наши пограничники, в другом – польские. Поляки длинные, поджарые, в квадратных своих фуражечках, гордые, нищие. И наши Вани. А потом – Негорелое, наша пограничная станция.
И как все странно: одна и та же земля всюду – она очень мало меняется с запада на восток, – и так все разно: чистота и порядок фашизма, нищета Польши и фантастика России.
И все-таки, вот немцы, их порядок, на котором учился Сталин, все-таки у них не было это так организовано политически, как у нас. У них в концлагерях можно было кого-то записать умершим, переменить фамилию, организоваться, у нас же все это было исключено. Все должности, дающие возможность как-то помочь человеку, у нас занимали проверенные люди, службисты, а помочь ты мог единственно своим куском хлеба, если бы захотел, больше ничем. И каждый следил друг за другом – везде, всегда. То, что раньше распространялось лишь на революционеров и полицию, не затрагивая остальных, теперь было возведено в степень гражданской доблести. Как это все удивительно! И как уже все забылось! Это единственная страна из известных мне, а может быть, и из неизвестных, где у народа такая короткая память. Русские – это Иваны, не помнящие родства. Забыть, потерять свое прошлое, историю, города, могилы – этого нет нигде во всем мире! И как быстро!.. Века и века подряд Россия крестила лоб и молилась православному Богу, потом пришли едва вылупившиеся потомки, отменили все это, и народ забыл, и с такой легкостью, и теперь это все исчезло. А теперешнее обращение нынешней интеллигенции к религии, поиски ею духовности – это же все от ума идет, от религиозных философов, не тем путем, не впитано с молоком матери. Короткая память и удивительное равнодушие: русские всегда исполняют «волю пославшего меня», любую волю любого пославшего всегда исполняют, а потом ее забывают и исполняют новую – фантастика, а не страна!
Тюрьма
Когда попадаешь в тюрьму, сразу прекращается поток впечатлений – любых, которых в обычной жизни не замечаешь.