Ариадна Эфрон: рассказанная жизнь - Эфрон Ариадна
Здесь сразу – всё, четыре стены между тобой и миром, и абсолютный досуг, которого тоже не бывает в обычной жизни. Поэтому обостряется слух: ты слышишь, как звякает ключ, хотя он совсем не звякает, слышишь, как где-то открывается дверь, хотя все там делается абсолютно бесшумно.
И вот, казалось бы, в этой обстановке можно было бы читать все подряд, лишь бы как-то занять себя. А оказалось наоборот – плохие книги там читать абсолютно невозможно. Книги проходят там свою проверку на настоящесть. Например, Пушкина там можно читать сколько угодно и что угодно, Маяковского тоже, Лермонтова тоже, хотя я как-то не очень его люблю. А Пушкина можно читать без конца, как Евангелие, и даже лучше, как менее открытое, он неисчерпаем, и можно открывать его для себя все глубже и глубже. А вот Байрон – я читала, правда, плохие переводы, но все-таки Байрон, – не идет совсем. Странно, правда?
И вообще, за счет оттока всех внешних впечатлений человек начинает развиваться по своим внутренним законам, без помех; он начинает жить тем, что он есть, что в нем есть, а не доставляется ежеминутно извне. И развивается не вширь, а вглубь.
И после этого у меня уже на всю последующую жизнь определился вкус к настоящему: читать, видеть, слушать, смотреть – только настоящее.
Тёпа
Она вошла в мою камеру, я взглянула на нее и подумала: «Ого! Каких детей начали сажать!» Небольшого роста, худенькая, в беленьких носочках. Мы очень быстро подружились, и она мне рассказала свою историю.
Родители ее были бедными людьми, батрачили где-то в Белоруссии. Когда девочки были еще маленькими (а у Тёпы была сестра, которую звали Брива, по-латышски «свобода»), мать с ними переехала в Шемаху, откуда родом Шемаханская царица. Валя окончила там семилетку и захотела учиться дальше. Но в Шемахе такой возможности не было, и она с сестрой поехала в Москву. Здесь эта девочка, помаявшись и ничего не добившись, пошла на прием к Калинину. Тот ее принял, выслушал и сказал: «Хорошо, Валя, ты будешь учиться в Москве, а Брива должна вернуться к матери, вот подрастет, тогда видно будет…»
И стала Валя учиться в каком-то техникуме, где-то снимая коечку. И вот прочла она в газете, что в одном из московских научно-исследовательских институтов ставятся опыты по оживлению тканей и результаты этих опытов успешны. Валя пришла в этот институт и сказала: «Вот вы делаете опыты по оживлению людей, почему же вы не оживляете товарища Ленина? Ведь он нам всем так нужен, ведь после его смерти все пошло вкривь и вкось!» Там ей мягко ответили, что все это очень сложно, что это только первые шаги, а оживление людей – дело далекого будущего…
И чем дольше жила Валя в Москве, и чем больше наблюдала она тогдашнюю жизнь, тем больше изумлялась несправедливости, неверности истинным революционным идеалам, нарушениям всех принципов, всех законов и конституций. И однажды, придя с занятий, Валя села и написала письмо Сталину, а сама собрала чемоданчик с бельем – на всякий случай – и стала ждать, когда за ней придут. Письмо она подписала полностью: Валентина Карловна (девичью фамилию ее я забыла, в замужестве она была Урсова) – и адрес поставила.
И за ней пришли. Пришел мужчина, увидел такую девочку, спросил: «Это вы писали письмо товарищу Сталину?» – «Да». И он вступил с ней в разговор. Он сказал ей, что некоторые вещи в ее письме правильны, а другие нет, что многого она не знает, во многом неправа, что ей надо учиться, строить свою жизнь и тому подобное. Валя ему ответила, что все, что она написала, верно и она это может повторить в любом месте. Он долго разубеждал ее, уговаривал, но понапрасну. Тогда он сказал: «Ну что ж, поедем…» И Валя пошла с ним, вот так, как была, и чемоданчик взять постеснялась…
Он привез ее, посадил в какой-то кабинет. Сидела она, сидела… Потом принесли чай с какими-то бутербродами. Потом ей понадобилось выйти. Ей сказали: «Подожди, девочка…» – и дали… провожатого, который довел ее до сортирчика, сам подождал снаружи, а потом опять отвел ее в этот кабинет. И опять она сидела, сидела… Наконец ее повели, привели в большой зал, где стояли столы с пишущими машинками и машинистки печатали. И тут какая-то панель в стене раздвинулась, и она оказалась в кабинете Берии.
Он приветливо предложил ей сесть в кресло. Она села. Он вынул из стола коробку шоколадных конфет и поставил перед ней. Она взяла одну конфетку, потом другую. Они болтали о пустяках. Тогда шел в Москве кинофильм «Большой вальс». Он спросил, сколько раз она смотрела этот фильм. Она сказала, что пять. Он смотрел три раза. Спросил, какая героиня ей больше понравилась. Она сказала – вот эта. А ему – та. А почему эта, а не та? Ну и тому подобное. Потом они заговорили о другом и – на разных языках, естественно. Берия говорил ей, что никакого беззакония и несправедливости в стране нет, что все идет хорошо. Валя говорила обратное. Наконец он спросил: «А почему ты мне не веришь? Ведь я старше тебя, я давно уже коммунист, я занимаю ответственный пост, почему же ты мне не веришь, какие у тебя есть основания для этого?» И Валя ему ответила так: «На вас надет очень хороший шерстяной костюм. Почему? Когда мы все раздетые? У вас в столе лежат шоколадные конфеты, а у всех этого нет. Как же я могу вам верить, и какой же вы коммунист?» – «Ого! – сказал Берия. – А знаешь, девочка, придется тебя изолировать от общества, пока ты не одумаешься». – «Пожалуйста, – сказала Валя. – Я не боюсь…» – «Но ведь это будет общий лагерь, вместе с уголовниками». – «Ничего, – сказала Валя, – я давно хотела посмотреть, а что же по ту сторону этого здания, теперь увижу». – «Придется и маму твою арестовать – за то, что она так плохо тебя воспитала». – «Что ж, – сказала Валя, – моя мама большевичка и любое испытание партии она выдержит. А потом, ведь мама меня и не воспитывала: она работала, ей было некогда, я сама себя воспитала так». – «Ну ладно, – сказал Берия. – Была бы ты моя дочка, я бы тебя просто выпорол, а так мне ничего не остается, как посадить тебя в тюрьму». На том они и расстались, и Валя прямо из его кабинета пришла в мою камеру.
Удивительная она была девочка! Помню, рассказывала я ей однажды про Карла Линдберга… Два раза помню я Париж действительно вышедшим из берегов от восторга, – когда приезжал Линдберг, только что перелетевший Атлантический океан, и когда приезжал Чаплин. Так вот, рассказываю я ей, вскоре Линдберг женился на молоденькой американке и поселился где-то в Америке. Родился у них ребенок, и вдруг этого ребенка украли гангстеры, чтобы получить выкуп. Потом, правда, оказалось, что, когда один из них спускался с грудным младенцем по пожарной лестнице, он его нечаянно стукнул о водосточную трубу, так что выкуп-то они требовали, а ребенок уж давно был похоронен. Ты только представь себе, говорю я, что за люди! Что за страна! Чтобы поднялась рука сделать зло такому человеку! И для пущей наглядности привожу пример: ведь это все равно, как если бы у Сталина украли его Светлану! И вдруг Тёпа мне говорит: «Ты неудачно сравнила. Этих людей нельзя сравнивать. Линдберг ведь герой, а Сталин – нет. Сталин лицо выборное, на его месте, может быть, кто-нибудь другой и был бы, но Сталин силой держит свой пост… Так что эти люди совсем не равнозначны».
И еще у меня была с Тёпой история прямо-таки мистическая. Я ей много всего рассказывала – из разных прочитанных книг, из фильмов, всякие случаи из жизни. Особенно много я знала страшных историй. И вот сидим мы однажды друг против друга, каждая на своей коечке, и я рассказываю очередную страшную историю. А я была худая, бледная, – уже давно там находилась, почти без воздуха, потом допросы очень тяжелые были, – страшная, глазищи огромные… «И вдруг, – говорю я, – дверь в комнату открывается и входит человек… с ножом в руке!» – и вытаращиваю на нее глаза. И вдруг дверь в камеру открывается и входит мужчина с большим… ножом в руке! Первое движение у нас было почему-то подобрать ноги на койку, вторым движением Тёпы было завизжать во всю мочь, но тут вошел охранник и сказал: «Ну, чего вы!..» Оказывается, в коридоре рабочие стелили линолеум, и кусок, который подсовывался под каждую дверь, с боков обрезался, вот рабочий и зашел с ножом…