Романески - Ален Роб-Грийе
Живой герой может быть только отрицательным. Всей своей жизненной энергией, всей своей храбростью и стойкостью, всем своим мужеством, всей своей силой, интеллектуальной, эротической или мускульной (о, Сизиф!) он восстает против всего и вся, он противостоит всему и вся, он оказывает сопротивление всему и вся. В то время как любезный, милый и послушный рыцарь добра, разума и добродетели, слепой исполнитель воли божества-законодателя и поборник тоталитарной истины осуждает сам себя своими же собственными действиями на обезличивание и на самоустранение, на ослабление и в конечном счете на исчезновение, свободный человек будущего (сия бездна, что все время призывает меня) восстает на горизонте как некая гигантская пустота. Нечто вроде девственной пены, что движется к… Сперма первого изнасилования, которое окажется и последним, беловатые потоки которой смешиваются на розоватом перламутре ног с алой кровью последней дефлорации. Последний писатель, пока что еще „плохо приспособлен“ к тому, чтобы стать таким свободным человеком, но он все же является его провозвестником, он воплощает в себе надежду, пусть и химерическую, призрачную, на его появление; так вот, последний писатель ощущает себя самого как некий сдвиг, провал в привычном и упорядоченном ходе вещей и событий: он ощущает себя естественным, природным, врожденным врагом добродетели, разрушителем своего собственного разума, пробелом в своем собственном сознании, пропастью, бездной, внезапно прорывающей покровы истины, и он есть забвение, он есть хаос расстройства и утери памяти, он есть абсанс, то есть помутнение рассудка.
Разумеется, он, сей сверхчеловек, не сможет удовлетвориться масштабами супрефектуры, не согласится довольствоваться мелкими плутнями и жульническими махинациями с церковью или бюрократической верхушкой. Напротив, он небрежно и с презрением возвратит каждому то, что ему причитается, то есть воздаст по заслугам, будь то Понтий Пилат или Куртелин. Он выступает не против отдельных положений или элементов той или иной определенной системы, нет, он отрицает благо и пользу любой системы взглядов, любого порядка, любого строя. При всем при том, вовсе не намереваясь заменить одну истину другой (каковая очень быстро станет столь же угнетающей и смертоносной), он охотно станет коммунистом, чтобы противостоять Франко, евреем — чтобы уничтожить Гитлера, католиком — в попавшей под власть Советов Польше, монархистом — в Третьей республике.
Но по случайному стечению обстоятельств, отчасти постыдному, отчасти скандальному, он нередко проникается идеями и отождествляет себя с диким капитализмом, с „капитализмом джунглей“, а соответственно, и с самой реакционной либеральной идеологией. Разумеется, он является сторонником подобной идеологии лишь частично и в любом случае всего лишь временно, однако же славные ребята из лагеря левых упрекают и всегда будут его за это упрекать, ругать и осуждать. Но для свободного человека будущего частный капитал, даже пораженный таким заболеванием, как гигантизм, даже ставший межгосударственным, мультинациональным, выступает как некий борец-невротик, отчаянно противостоящий государственно-монополистическому капиталу, в той мере, в коей человек, им владеющий, или его контролирующий, или только им управляющий, считает себя единственным обладателем власти капитала: деньги являются для него всего лишь опосредованной метафорой гегелевского воздаяния».
Тут граф де Коринт вновь отрывает взгляд от исписанного листка, чтобы посмотреть на обои, где смутно проступают неясные, изменчивые линии, чтобы еще раз вглядеться в то самое место, как раз напротив его собственного лица, где время от времени проступает загадочная улыбка Мари-Анж. Затем, не разглядев на стене в свете догорающего дня ничего, кроме поблекших соцветий, таких поблекших, что уже трудно угадать, какие цветы были изображены на обоях когда-то, он вновь принимается за работу, зачеркивает слово «опосредованная», заменяет его достаточно близким по смыслу словом, хотя вовсе и не синонимом, перечитывает конец фразы и продолжает изливать поток своих мыслей:
«Деньги являются для него всего лишь объективной метафорой гегелевского воздаяния: таковым является и благословенное золото, что сияет в мрачных сине-зеленых глубинах реки, золото, из которого я собираюсь выковать проклятое кольцо. Не беспокойтесь же сверх меры, — пишет де Коринт на полях бисерным почерком, гораздо более мелким, чем тот, каким написаны строчки, покрывающие черной паутиной основную часть листа, — не беспокойтесь слишком за эти нежные, отливающие перламутром тела, обладающие несравненным чувственным очарованием девушек-подростков; не волнуйтесь сверх меры из-за этих изысканных и столь привлекательных для глаз пыток, из-за красноватых отблесков адского пламени, что, без сомнения, произведут на вас сильное и даже шокирующее впечатление чуть дальше, не расстраивайтесь из-за этих пустяков, весьма достойных осуждения — я это. признаю, — тем паче что все эти прискорбные средства возбуждения распределены и рассыпаны именно по тем отрывкам повествования, где сам рассказ на краткий миг прячется, мимикрирует, принимая вполне правдоподобные формы, и воспринимается обманутым, введенным в заблуждение читателем как нечто вполне невинное. Так что читатель, пожалуй, рискует усмотреть в этих пассажах признаки того, что во мне якобы осталось еще что-то человеческое.
Так вот, нет и нет! Положение дел абсолютно иное. В этой схватке не на жизнь, а не смерть все средства хороши, при том условии, что весь порядок расположения слов и построения фраз будет извращен и искажен: как в отношении планиметрии текста, так и в употреблении самых приторно-сладких, тошнотворно-сладких, тягучих как сироп прилагательных. Чтобы волей-неволей заставить признать свой невозможный, неприемлемый, безумно тяжелый текст за последний текст, последнему пишущему диалектические противоречия покажутся самым надежным оружием. Вы говорите, что на диалектику можно все свалить и она все вынесет? Согласен! Пусть так! Заключим тогда пари и встретимся лет через пятьдесят. Мне тогда стукнет 115, вам этого достаточно? Вас это устроит? В отличие от человека, жаждущего желаний другого, романист действительно имеет право убить своего читателя. Другие читатели придут ему на смену, чтобы признать писателя и отблагодарить его. Ибо, как это ни парадоксально, последнего читателя никогда не будет, всегда найдется следующий. Непомерно раздутое „эго“, ощущение и выставление себя самого в качестве единственного воплощения „сверх-я“, абсолютная неспособность общаться с себе подобными, опасные, пагубные, разрушительные желания на всех уровнях — таковы прискорбные приметы последнего писателя, продолжающего свое повествование».
После тщетных поисков планов прокладки телефонной линии, тех самых, что ему должны были передать, и после продолжительных расспросов всех ответственных лиц, которых он только мог найти в деревне В., капитан де Коринт, абсолютно отчаявшись и за неимением ничего лучшего, направил своего коня обыкновенной рысью по следам капрала Симона, ругаясь на чем свет стоит на неосведомленность и некомпетентность военного командования, о чем свидетельствовало состояние дел, по крайней мере,