Янка Купала - Олег Антонович Лойко
В июне дело направили на пересмотр. Но не до пересмотра было в прифронтовом Вильно, как и не до надзора за поэтом, за «Нашей нивой».
Купала и о существовании этого надзора не знал. Он и помнил о Луке Ипполитовиче, и забывал о нем. Купала-романтик менее всего об этом думал, а за ним следили и в Петербурге, и в Вильно. Еще 31 июля 1913 года столичный департамент под грифом «Совершенно секретно» переслал в Вильно «сообщение» о действующей в Вильно «национальной группе поляков или белорусов», в списке членов которой назывался и писатель Янка Купала. В группе этой, сообщалось, «темою обсуждения служат быт крестьян и необходимость борьбы за его улучшение; речи носят крайне антиправительственный характер… Иногда поднимаются разговоры о необходимости террора». Современные исследователи жизни и творчества Купалы справедливо усматривают в этом «сообщении» донос, состряпанный на скорую руку, но фактом является и то, что сам начальник Виленского жандармского управления слал секретное отношение в Петербург своему столичному начальству. 7 сентября 1913 года он писал: «Лица, перечисленные в названной записке, а именно Янка Купала, Эпимах-Шипилло, Тарашкевич, Погодин, Хлебцевич, в г. Вильно не проживают…» Когда же, однако, Купала стал жить в Вильно, местные жандармы уже были предупреждены о его неблагонадежности. Исследователям «Нашей нивы» известны сегодня и другие документы агентурного характера о белорусской газете, на которых, в частности, есть сделанные в Вильно пометы: «В настоящий момент приступлено к поискам тайного сотрудника по названной организации». Есть и одобрение-резолюция кого-то из высших жандармских чинов: «Тогда будет виднее». Купала обо всем этом ничего не знал, как не знаем и мы, был ли найден жандармами тайный сотрудник для слежки за «Нашей нивой», за Янкой Купал ой… Виднее виленским жандармам не стало, во всяком случае, во время затмения солнца, а виленский небосклон все более полыхал пожарами, все более приближал фронт к Вильно и отъезд Купалы из него.
Люты[32] 1915 года был в жизни Купалы поистине лютым, как, может, никакой другой его виленский месяц. Была ужасная непогодь. Было воскресенье, 15 февраля. И это стихотворение как дневниковая запись. Название записи — «На улице». Первая строка: «Блуждал я улицею той, где я встречал ее», — улицею Георгиевской, возле кафе «Зеленый Штраль». «Ее — не знаю точно — счастье или горе». В самом деле, счастьем или горем были для Купалы эта любовь и Она, та самая, о которой, ходя по улице и слушая, как «на путях свистели, голосили поезда», вспоминал поэт.
Как будто бы с тем свистом уносились жизнь
и счастье
Иль кто-то самый близкий гибнул там — за далью.
«Кто-то самый близкий», понятное дело, она — Павлина Меделка, которую куда-то туда, за даль, увезли поезда, чтоб он здесь чувствовал себя, «как изменой запертая в клетку лань», «бессильным, позабытым, безутешным». Позабытым ею, безутешным, ибо одни лишь думы о ней остались с ним, бесконечные, мучительные думы: «Зачем, зачем себя на части рву, лишь град камней за это получая?» Так бродил поэт по проспекту «и сам сгорал в себе», пока не возвращала его к реальности все та же улица, все то же кафе «Зеленый Штраль», в котором он так часто засиживался с нею за столиком. Поэт был напротив «Зеленого Штраля» — на той стороне улицы. Он видел и ярко освещенные окна кафе, и более тусклые ряды окон этажей повыше — над «Штралем». Барочные фронтоны «Штраля» показались ему теперь пятью надгробиями над кафе, над его с нею в «Зеленом Штрале» встречами. Но… неужели у них в самом деле все кончено? От этого вопроса он отмахивается. Отмахивается, потому что ему сегодня жутко стало возле «Штраля» — жутко и стыдно: и за себя, и за тех, кто в этот вечер способен веселиться, танцевать. Не личная обида душит его — на поэта наплывает память: «Там, на окровавленных полях людскою кровью раб копает для других рабов могилы». Что перед этим какие-то его надгробия над «Зеленым Штралем» — перед могилами на полях войны?! Перед всенародным, всеземным горем.
Я устыдился, что бродил тут со своей бедой
И, полоненный призрачной мечтою,
Предался горьким думам о самом себе и той,