Маргарита Былинкина - Всего один век. Хроника моей жизни
Постепенное погружение в прекрасную вещь Эрнандеса и знакомство с говором местных сельских жителей навело меня на дерзкую мысль. Не начать ли мне специально вылавливать и коллекционировать не только особенности языка гаучо, но и речи аргентинских горожан, все их речевые отклонения от лексической нормы Мадрида?
В ту пору, в середине ХХ века, в Советском Союзе не было лингвистических исследований на такую интересную и в практическом отношении важную тему, как особенности испанского языка стран Латинской Америки. В Москве испанский нам преподавали испанцы-иммигранты, спасавшиеся от Франко, а советские филологи-испанисты и мечтать не смели о том, чтобы оказаться под небом Мексики, Колумбии или Аргентины. Да и те, кто там оказывался, не слишком интересовались сбором местных заморских слов.
Все больше и больше меня стали одолевать вопросы: почему здешние испанские слова меняют старое значение на новое или вообще заново придумываются, вырастают на американской почве, как какие-то невиданные грибы? Что служит побудительной причиной языковых изменений? Совсем иные условия жизни? Или сказывается влияние языков аборигенов-индейцев и многочисленных иммигрантов-европейцев?
На улицах Буэнос-Айреса мне почти сразу бросилось в глаза (вернее, в уши), что автобус здесь называется не autobus, как нас учили, а colectivo; что испанский almacen (склад, магазин) здесь означает «продуктовый магазин», а магазин одежды и вовсе называется tienda, то есть «склад». Значение же «склад» перешло к слову barraca.
Вполне понятно, почему agosto в Испании означает «последний летний месяц», а в Аргентине — «последний зимний месяц». Потому что это — Южное полушарие. Или почему словом diagonal («диагональ») в Буэнос-Айресе называются поперечные улицы. Потому что город почти так же четко разграфлен на продольные и поперечные улицы, как Петербург. Там, где причиной изменения значений слов являются географические, природные факторы, другой тип градостроительства — все ясно. Но каковы не столь явные, не столь видимые причины изменения смысла или появления совсем новых слов?
Интересно, что в ту пору в Аргентине были «словари гаучо» и «словари люнфардо» (то есть городского жаргона), были и краткие «словари аргентинизмов», но общего словаря литературных аргентинских неологизмов я не нашла. И мало-помалу продолжала свое беспорядочное коллекционирование, читая вывески, газеты, журналы, слушая речь «портеньос» (так называют себя жители столицы).
* * *Чтобы невинный интерес обернулся четкой целью, нужен толчок. Самый пустячный толчок, могущий стать детонатором. И такое пустячное событие произошло.
Однажды на одном из приемов в Советском посольстве я в компании аргентинцев сравнила какой-то предмет с морской раковиной, которая по-испански называется concha. На секунду вдруг воцарилась тишина, аргентинские дамы сразу заговорили о чем-то другом, а мужчины старались подавить улыбку. Я почувствовала, что села в галошу. Оказалось, что самое распространенное значение этого слова здесь — «женские гениталии»…
Я купила настольную лампу с зеленым абажурчиком, толстый блокнот, скверную самописку с клеймом industria Argentina и вечерами, свободными от скудных развлечений, начала серьезную охоту за местными языковыми новинками. Для почина я задалась целью составить словарь аргентинизмов, а уж потом решать глобальную проблему: могут ли (а если нет, то почему) в современную эпоху из языка Испании образоваться достаточно разнообразные языки — Аргентины, Мексики, Кубы и пр., — как в свое время вышли из единой латыни романские языки: испанский, португальский и другие.
Днем на работе я стала тщательнее просматривать толстые газеты «Ла Насьон» и «Ла Пренса», внимательнее читать в их литературных приложениях рассказы известных аргентинских писателей — в том числе Хорхе Луиса Борхеса, — а в вечерние часы допоздна бродила с Мартином Фьерро по кочкам аргентинской пампы и местной лексики.
Тайные агенты Перона, наверное, с любопытством посматривали на два окна, светившихся ночью в красивом каменном доме одного из переулков города Буэнос-Айреса. Там на третьем этаже за столиком сидела неугомонная девица, по книгам познавая Аргентину, а в пустом холле первого этажа восседал за столом большой седоусый старик, с надеждой рассматривая картинки советских журналов.
По правде говоря, перонистские агенты меня мало волновали. Больше стал беспокоить не фронт, а тыл.
Унесенная родными ветрами
Уму непостижимо. Бродить по центральным улицам и по окраинным улочкам Буэнос-Айреса, любоваться его великолепными памятниками и вступать в разговор с его радушными жителями — воспрещается. Но оказалось, что и сидеть по вечерам дома, занимаясь своим делом, — также возбраняется.
Сижу я одним жарким вечером конца 50-го года в своей комнате, разложив на столе бумаги и словари. Стук в дверь. Входят двое: мой начальник, долгоносый очкастый Жуков, и посольский парторг, невзрачный Белоус. Спрашивают: «Чем это вы тут занимаетесь?» Мол, в час, когда все порядочные люди у рояля песни поют. Я вскипаю, но мило, хотя и рискованно, отшучиваюсь: «Да вот. Секретный радиопередатчик налаживаю…»
Однако пришлось уважить интересы соглядатаев и время от времени посещать посольские посиделки, не говоря о мероприятиях всесоюзного значения. Ближайшим таким мероприятием была встреча Нового, 1951 года.
Незадолго до этого празднества Буэнос-Айрес отметил — ажиотажно и торжественно — католическое Рождество. С балкона президентского Розового Дворца перед многотысячным собранием мужчин, женщин и детей держала речь Эвита. Пафосно прославляя Перона — отца трудящихся аргентинцев, — она поистине гипнотически действовала на толпу, которая восторженно откликалась на ее призывы. Популярность Эвы Перон действительно была велика, тем более что она постоянно напоминала своим согражданам о себе не только с трибун или по радио, но и своими портретами в газетах и в витринах, с Пероном и без него. В орбиту народной любви к Эвите однажды — на целых две минуты — попала и я.
Было это так.
В еще светлые предвечерние часы едем мы — торгпредские дамы и я — на новогодний прием в посольство. Путь недалекий, открытая легковая машина медленно катит вниз по улице Пуэйрредон мимо Реколеты. Все дамы нарядны до невозможности, в широких шляпах и почти форменных норковых палантинах. Я одета скромнее, но достаточно элегантно: черный тафтовый жакет в талию, с желтой бутоньеркой, на левом плече и тафтовая длинная черная юбка с золотыми набивными оленями, бегущими по краю подола. И без шляпы. Сижу впереди, рядом с шофером. По тротуару навстречу машине идет аргентинка с мальчиком лет пяти. Мальчик вдруг останавливается, как вкопанный показывает на меня пальцем и во весь голос вопит: «Mamita, mirá — Evita! (Мама, гляди — Эвита!)»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});