Как я стал собой. Воспоминания - Ирвин Ялом
Другим стэнфордским профессором, который вел курсы в интересовавшей меня области, был Вэн Харви. Он, закоренелый агностик, долгое время возглавлял стэнфордскую кафедру религиоведения. Сидя на его лекциях в первом ряду, я завороженно слушал, как он говорил о Кьеркегоре и Ницше; это были два самых незабываемых курса в моей жизни. Вэн Харви тоже стал моим близким другом, и по сей день мы регулярно встречаемся за обедом, чтобы поговорить о философии.
Моя профессиональная жизнь менялась: я все меньше и меньше участвовал в научных проектах моего факультета. Когда профессор психологии Дэвид Розенхэн отправился в творческий отпуск, я прочитал вместо него большой курс по психологии аномального развития, и это было мое последнее выступление в такой роли. Больше подобных курсов я не преподавал.
Я постепенно отдалялся от медицинской науки и искал себе опоры в науках гуманитарных. Это было время волнующее, но полное сомнений в себе: я часто чувствовал себя аутсайдером, поскольку не успевал за новыми достижениями в психиатрии, а в философии и литературе оставался всего лишь дилетантом. Постепенно я разбирался, кто из мыслителей наиболее значим мне для моей сферы деятельности. Я полностью принял Ницше, Сартра, Камю, Шопенгауэра и Эпикура с Лукрецием – и прошел мимо Канта, Лейбница, Гуссерля и Кьеркегора, поскольку клиническое применение их идей было для меня менее очевидным.
Мне также повезло посещать лекции, которые читал английский профессор Альберт Герард, замечательный литературный критик и романист, а потом я имел честь преподавать вместе с ним. Он и его жена Маклин – тоже писательница – стали нашими добрыми друзьями. В начале 1970-х профессор Герард начал новую учебную программу для аспирантов, «Современная мысль и литература», и мы с Мэрилин вошли в его ученый совет.
Я начал больше преподавать в сфере гуманитарных наук и меньше – в медицинской школе. Среди первых моих вкладов в программу «Современная мысль и литература» был курс «Психиатрия и биография», который я вел совместно с Томом Мозером, главой кафедры английского языка в Стэнфорде; с ним мы тоже крепко сдружились. Мы с Мэрилин вдвоем вели курс «Смерть в художественной литературе», кроме того, я совместно с Дагфинном Фёллесдалом преподавал курс «Философия и психиатрия».
В чтении я переключился на экзистенциальных мыслителей, как в художественной литературе, так и в философии. Такие авторы, как Достоевский, Толстой, Беккет, Кундера, Гессе, Мутис и Гамсун, занимались в первую очередь не вопросами устройства общества, ухаживания, сексуального стремления, тайн или мести; предмет их интереса был намного глубже и затрагивал вопросы бытия. Они пытались отыскать смысл в бессмысленном мире, открыто противостояли неизбежной смерти и непреодолимой изоляции.
Эти трудности смертного существования находили во мне отклик. Я чувствовал, что они рассказывают мою историю – и не только мою, но и историю каждого пациента, который когда-либо обращался ко мне за консультацией. Все отчетливее я понимал, что многие проблемы, с которыми боролись мои пациенты – старение, утрата, смерть, важные жизненные решения вроде вопросов о том, какую профессию избрать или с кем вступить в брак, – романисты и философы нередко разбирают убедительнее, чем мои коллеги.
Я начал верить, что сумею написать книгу, которая привнесет в психотерапию идеи экзистенциальной литературы, но в то же время меня беспокоило, не слишком ли самонадеянно с моей стороны решиться на такой шаг. Не увидят ли истинные философы, что мой слой знаний слишком тонок?
Отодвинув в сторону эти малодушные опасения, я начал работу, но так и не избавился от тревожности самозванца, жужжавшей где-то на заднем плане. К тому же я понимал, что берусь за чудовищно долгосрочный проект. Я организовал свое время так, чтобы каждое утро четыре часа читать и делать заметки в маленьком кабинете над гаражом, после чего в полдень я отправлялся на велосипеде в Стэнфорд и проводил остаток дня со студентами и пациентами.
Помимо чтения научной литературы, я обратился к толстым стопкам клинических заметок о пациентах. Снова и снова я пытался очистить свое сознание от повседневных забот и размышлять о сокровенной сути переживания бытия. Мысли о смерти часто проникали в мой недремлющий разум и преследовали меня в сновидениях. В самом начале работы над книгой мне приснился знаменательный сон, который до сих пор настолько свеж в памяти, словно я видел его прошлой ночью.
Моя мать и ее друзья и родственники, все ныне покойные, сидят очень тихо на ступенях лестницы. Я слышу голос матери, пронзительно зовущий меня по имени. Я обращаю особенное внимание на тетю Минни; она сидит совершенно неподвижно на верхней ступеньке. Вдруг она начинает двигаться, поначалу медленно, потом все быстрее и быстрее, пока не начинает вибрировать, как летящий шмель. В этот момент все сидящие на лестнице – все эти взрослые из моего детства, все покойные – начинают вибрировать все быстрее и быстрее. Дядя Эйб протягивает руку, чтобы ущипнуть меня за щеку, хмыкая при этом: «Милый сынок», как делал когда-то. Остальные тоже тянутся к моим щекам. Поначалу нежные, эти щипки становятся злыми и болезненными. Я в ужасе просыпаюсь с пылающими и пульсирующими щеками, на часах три часа ночи.
В этом сновидении происходит встреча со смертью. Поначалу меня зовет умершая мать, и я вижу всех покойных родственников, сидящих в пугающей неподвижности на ступенях. Далее все они начинают двигаться. Я обращаю особое внимание на тетю Минни, которая перед смертью целый год пролежала с синдромом «запертого человека». Обширный инсульт оставил ее полностью парализованной, не способной шевельнуть ни одной мышцей своего тела, кроме глаз. Я с ужасом представлял ее в этом состоянии. В моем сне Минни начинает двигаться, но вскоре приходит в неистовство.
Я пытаюсь облегчить свой ужас, воображая, что мертвецы нежно щиплют меня за щеки. Но это пощипывание становится яростным, а потом и злобным: они притягивают меня к себе, и смерть придет и ко мне тоже. Образ моей тетки, гудящей, как шмель, преследовал меня не один день. Я никак не мог избавиться от него. Ее полный паралич, ее смерть при жизни были слишком чудовищны, слишком невыносимы, и поэтому во сне я пытался