Владимир Чернов - Искушения и искусители. Притчи о великих
И тут оно настает. Когда изжеван и грязен лежишь ты, впитывая через тонкую крышу дух оплаченного, узаконенного сна. И прямо под тобой, на расстоянии руки, раздетое, сном поваленное, дышащее тело. Оно мнит свою безопасность, что грезится ему? Оно даже не догадывается, что прямо над закрытыми его веками зависло маленькое злобное, потерявшее страх животное, которому открыто и небо, и тьма и которое вольно в его снах. И вот я начинаю прыгать всем телом, биться о крышу, и наконец снизу раздается этот сладкий безумный крик. Это я — его кошмар.
Тогда зачем бежать, если я умею висеть беззвучно, усыпляя крылами? Я ниндзя, распластавшийся по потолку кружевной тенью. Кошка, возлежащая томно у зубчатого крохотного отверстия в углу. Бок ее поднимается и опадает, как опахало, глаза смежены, вялость и нега пропитала члены, растекающиеся по полу. Но шорох — и стальная пружина кидает вверх пятнистую ленту, и все четыре лапы, ставшие втрое больше от когтей, — падают в одну точку, крепок и страшен удар, а зубы аккуратно прокусывают затылок взвизгнувшей жертвы. И крышка.
Вот какую игру я начал играть. Я потом у нее спрашивал: ты заметила, как я тебя обкладывал?
— А ты меня обкладывал? — удивилась она. — Бедный. Как у тебя все сложно. Я другое заметила — глаза у тебя прозрачные, а внутри чернота. Я подумала: он несчастлив. И свое несчастье он переплавляет в зло. Но зачем? Чаша и так полна. А зло все сочится в нее отовсюду и стекает уже через край. Я подумала — а удастся сделать его счастливым? Счастливые добры.
— Но они часов не наблюдают. Им ни до чего дела нет. Лишь зло заставляет делать поступки.
— И где же они? — Она прикусила губу. Она разозлилась. — Ну, делайте ваши поступки, господа! Так бы ты и сидел в своей засаде, дурачок, если бы добыча тебя не пожалела и сама себя не застрелила из твоего же ружья. Тут уж ты, конечно, вылез из куста, долго кричал по-индейски, соплей-то было, соплей! Хилое у тебя зло. Ты себя в себя засадил. Там, внутри, страдания свои собираешь, выскребаешь из сусеков, изгибов, в комочек скатываешь, в пальцах мнешь, пробуешь на зуб, исследователь, и — утешен.
Понимаете, козлы, она меня спасать собралась. Это к тому, что всю мою неправильную жизнь меня спасали. Стой! Спасем! Всю жизнь я жил с этим неслышимым окриком позади. Как наколка он у меня между лопаток. Хрен вам большой в награду, спасатели, комсомольцы-добровольцы!
Неужели поймают на старости лет, скрутят и спасут? Рот в рот вдохнут чего надо, выдавят ногами формализм, вставят содержание, могучий стержень, и будет мое тельце на нем болтаться, как на пуделе пиджак. Неужели?
Вот жизнь моя стоит передо мной, вся неправедная, как девочка после клиента с червонцем в лапе. Вот я перед нею. Какое же может быть нам спасение? Подворотня — наша родина, сынок. Колыбель и могилка. Оттуда — вышли, туда — войдем. Хавай, хавай, рогатый!
Где вы, мальчики и девочки со стометровок? Мы трубили вам новую эру. А теперь нас горсть. Где остальные? Под каким вы все одеялом? И когда нынешнее синтетическое консерваторское семечко, неведомым ветром занесенное в наши овраги, напарывается на меня, я ему говорю: «Куда ты, папаша? Посмотри на меня внимательно: я ветеран с самого страшного поля битвы на свете!» А он улыбается вежливо.
И вот Девочка принялась за меня. Кто этого ожидал? Только не я.
Однако наступает зима, дачи пустеют, и на них становится можно ехать.
Глаза мои шарят по вагону: где же знакомые? Опять их нет. Жутко не везет. А какую мирную, почти супружескую чету могли бы они наблюдать? Зато она невозмутима, то есть просто на все человеку наплевать! Еще бы, все, что она ни делала, всегда и во всем было лучшим решением изо всего, что могло грянуть в чью-то башку. Обжалованию не подлежит.
Я боюсь, Пианист и по сию пору ни бум-бум, и не потому, что отвечает доносящим: де подите вон, милостивый государь, и вдогонку что-то про жену Цезаря. Нет. Ему и рассказывать-то никто не станет. Никакого удовольствия. Он даже не поймет, о чем ему талдычат.
Снег по колено, у магазина собаки собирают с приезжих колбасу, алкаш хрюкает, мы берем бутылку, яблоки, и всем вокруг ясно, и кто мы такие, и зачем все это берем, и теткам, пришедшим за буханкой хлеба, и продавщице, заворачивающей двести граммов сыра в оберточный лоскут и предлагающей сыр порезать, чтоб ловчее было, и собакам, потому что такие, как мы, их и питают.
Дачу замело по крышу, калитку не откопать, торчат лишь верхние планки, я ложусь на них животом, валюсь на ту сторону, выныриваю, вытряхиваю снег из ушей, она кидает мне сумку. Прыгает сама, роняю ее, ищу в снегу, нету нигде, ау! — выныривает из сугроба, как тюлень, рот до ушей, щеки мокрые, до сих пор у меня на губах и талый снег, и вкус щеки ее и прилипшей прядки волос.
Эта выпрошенная дача, неведомо куда запрятанный ключ, не проворачивающийся смерзшийся замок, дрова из старых досок, рам, с гвоздями и шпингалетами, холод в дому, печка дымит, оттаивает засыпанный снегом дымоход. Наконец-то разгорелось, разобралось, малиновые отсветы упали на стены, мы пируем и совсем не заняты тем, ради чего сюда забрались. Бедный хозяин!
Here come my baby, she makes me feel so bad.Here come my baby, she makes me feel so bad.But I love her so much some way, boy, that just made me mad.
В малиновых отсветах стояла она у стены надо мной, кожа налита оранжевой водой, ноги уходят ввысь, далеко, как янтарные сосновые стволы, на животе затаилась круглая тень, рука легла в углубление между бревен, волосы падают по коричневому дереву, цепляя прядками торчащий в пазах мох. Она — как чистое это дерево и нежный мох в пазах. Сосок одной маленькой вздернутой груди рубиново горит, тени бегут по телу как крылья.
А ведь она меня достала! Хорошо, сказал я ей, пойду к твоим гребаным врачам, сам не смогу, пусть колют, пусть зашивают, мне все равно, завязываю наглухо. Честно, больше ни капли в себя не волью. Вижу свет и вижу тьму!
И ведь пошел. Как они обрадовались!
Белые стены, черные халаты.
— Здорово, ребята! — сказал я им. — Старый алкоголик пришел к вам сдаваться. Колите в меня свое забугорное средство. Вперед, ко всемирному протрезвлению ото всего!
Они прямо застонали от счастья.
— Сейчас! — кричат. — Момент! Ну, средство у нас! Валит коней! Но упаси боже разгласить. Только для тебя. Тут где-то одна ампулка завалялась, последняя, для себя оставляли, а, зараза, под диван закатилась, сейчас мы ее веничком. Гони подкожные и ложись.
О’кей, говорю, достаю все подкожные, все, в трубочку свернутые, нате, говорю, мне теперь ничего уже не нужно, ложусь.
Он мне — бах! Я — ничего. Он говорит: ты чего? Я говорю: ничего. Он говорит: как это так, ты должен моментально с катушек долой. Средство проверенное, сердечники вообще копыта откидывают, вон, видишь, сестричка на стреме стоит с кислородом, а я откачиваю. Не, говорю, я не сердечник. Ну тогда, говорит, я тебе всю правду скажу: больше пить не сможешь, попробуешь — околеешь! Ну, как? Да ничего, говорю, я бы и сейчас выпил. Ах, так ты, говорит, еще и на понты берешь? Тогда налей ему, Лена, сосудик. Лена подносит в мензурке. Я — хлоп! Хорошо прошло! Он дар речи потерял, даже на человека стал похож. Руками показывает, мол, Лена, гони еще одну. У него уже научный интерес проснулся. Я — хлоп вторую! Ага! — закричал он бешеным голосом, — завалили!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});