Не померкнет никогда… - Александр Павлович Беляев
Крутко принадлежал к тем людям, о которых справедливо говорят, что силы им не занимать. Но теперь эта сила вдруг удвоилась, утроилась, и это сыграло не последнюю роль в выполнении дерзкого замысла разведчика. Фашист не охнул, не застонал, даже не пытался сопротивляться. Крутко быстро схватил его на руки и вместе с ним спрыгнул с танка. Прижимая к себе этот живой трофей, он устремился в глубь леса. И только проскочив добрую сотню метров, разжал руку, которой еще держал за горло врага. Рядом с Крутко, как тени, появились товарищи. Фашисту дали отдышаться, потом заткнули рот тряпкой, скрутили его ремнями по рукам и по ногам, и, подняв на плечи, заспешили туда, откуда только что пришли и где в условленном месте их должен был ждать Загуба.
Крутко шел сзади всех, и чувствовал, как от волнения у него начали подрагивать руки. Ему хотелось курить. Если б кто-нибудь ему предложил самокрутку, он, кажется, выкурил бы ее в одну затяжку.
ЕЩЕ ОДНА ПЕРЕПРАВА
Над Днепром гулял шалый ветер. Он поднимал на реке сердитые волны, с шумом выплескивал их на песок, залетал под деревья, высокой стеной поднявшиеся на берегу. С реки тянуло сыростью. И хотя Ханыга уверял, что берег отлог и бродом можно зайти метров на пятьдесят, ему почему-то упрямо никто не хотел верить. Вода под ногами была черная, непроглядная. Уже в двух шагах от берега мерещился обрыв с ледяными ключами на дне и водоворотами на стремнине. Ночь ухала басовитыми раскатами орудий пальбы, искрилась разноцветьем далеких и близких ракет, билась пунктирами трасс. То там, то тут темноту вспарывали синие щупальца прожекторов. Все это взвинчивало нервы и невольно настораживало. Вспомнилась переправа через Березину, когда на маленьком заросшем островке отряд чуть было не попал в ловушку. Но тогда война была непонятно где. А теперь она гремела рядом, и бойцы, слыша канонаду, радовались тому, что немцам не везде открыта дорога. Эту радость было трудно сдержать. Ханыга ткнул локтем Шиммеля в бок.
— Сдается, што ваша не пляшет там, — кивнул он в сторону багрового зарева.
— Ich verstehe nicht[5], — мрачно ответил унтер-фельдфебель.
— И на биса мы его с собой тянем? — пожал плечами Ханыга. — Только рожу корчит. Да я б из него за сержанта уже давно душу вышиб…
— Хватит болтать, — перебил его Барбашов. — Лучше подумай, на чем будем переправляться? Как Клочкова доставить на тот берег? Есть тут что-нибудь?
— Видел я бревна у воды, — вспомнил Ханыга. — Но где? Бис их душу разберет в такой темноте.
— Оставьте Чиночкина для охраны пленного и отправляйтесь в лес за валежником, — распорядился Барбашов и посмотрел вверх. Заглушая далекую канонаду и шум ветра, из темной вышины несся мерный гул моторов. Это летели немецкие самолеты. Летели в сторону Могилева, над рекой, используя ее как ориентир.
— Крепко, должно быть, там дерутся. Уже четвертая партия идет на бомбежку, — заметил Барбашов и вздохнул: — Эх, наших хоть бы парочку!
— А вчера, забыли? Девятка наших прошла, — напомнил Чиночкин.
— Ну как забыл, — живо откликнулся Барбашов. — Разве можно забыть такое! Веришь ли, так и подмывало выбежать на поляну и помахать им рукой. Хоть бы заметили, черти, и то, кажется, легче бы стало…
— Пи-ить, — застонал вдруг Клочков. — Пить охота. Дайте воды.
Барбашов сейчас же подошел к нему.
— Пить охота. Нутро горит, товарищ старший политрук, — хрипло повторил Клочков.
Барбашов подал ему свою фляжку. Клочков сделал несколько глотков и остановился.
— Где мы?
— Днепр сейчас форсировать будем.
— Ой, не надо! Не мучайте, братцы. Оставьте меня тут, — взмолился он.
— Мы для тебя плот соорудили, — успокоил его Барбашов.
— Не надо меня тащить. Братцы, родненькие, вы не знаете, как болит. Мочи нет дольше терпеть. Огнем жжет по всему нутру. Оставьте меня…
— Не можем мы так поступить, опомнись, Федор Васильевич, — мягко проговорил Барбашов. — Крепись. Осталось два-три дня…
Но Клочков не слушал его. Фляжка выпала у него из рук. Голова свалилась набок. Он забормотал что-то невнятное и тихо застонал. Потом жадно глотнул ртом воздух и снова зашептал: «Не надо! Оставьте! Милые! Родненькие! Не мучайте зря! Горит! Под сердцем горит! Огонь там!» Потом начался бред. Из всего сказанного Барбашов разобрал только два слова: «Нюра, Нюрушка». И вдруг Клочков очнулся снова. И даже приподнялся на локте. Барбашов сейчас же нагнулся к нему ближе.
— Чуть не запамятовал, — хрипло заговорил Клочков до не узнаваемости не своим, каким-то глухим голосом. — В мешке у меня две банки консервов. Я их из пайки своей приберег. Вы тоже их не трогайте. До самого тяжелого момента несите. Это по-нашему… Пусть их тот возьмет, кто самым последним останется…
Замолчал Клочков так же неожиданно, как и начал говорить. Оборвал на слове и затих. Барбашов подождал еще некоторое время, поднялся и отошел в сторону. На душе у него стало так тяжело, как, казалось, не было еще ни разу за все время похода. Ему вдруг захотелось реветь от досады на свою беспомощность, от невозможности помочь товарищу. И еще хотелось упасть перед Клочковым на колени и крикнуть так, чтобы он услыхал. И чтобы все услыхали: «Милый! Дорогой ты человек! Настоящий ты человек! Не сдавайся! Продержись еще малость!» В горле у него защипало. Но он сдержался и растерянно огляделся по сторонам, словно надеялся встретить чью-нибудь помощь или поддержку, и совершенно некстати наткнулся взглядом на сухощавую фигуру Шиммеля.
Унтер-фельдфебель заметно волновался.
— У, гад! — в секунду взорвался Барбашов. У него руки затряслись от желания схватить за горло этого долговязого выродка Шиммеля и всех других шиммелей, ворвавшихся в нашу тишину, и мстить, мстить каждому из них за сожженную деревню у дороги, за десятки других деревень, на месте которых остались лишь закопченные трубы, за обездоленных людей и особо — за синеглазого парнишку, встреча с которым врезалась в память Барбашову на всю жизнь, за растоптанные поля, за исковерканную, обезображенную снарядами и бомбами землю, за бойцов отряда, отдавших свою жизнь ради спасения Знамени, мстить за каждую