Вечный ковер жизни. Семейная хроника - Дмитрий Адамович Олсуфьев
Я молился вечером перед сном в кровати, подолгу, движимый каким-то мистическим страхом, но отнюдь не восторженною религиозностью. У нас стояли в столовой большие старинные стоячие часы с маятником, и вот я говорил себе, что надо влезть на стул перед часами и простоять столько-то положенных мною минут, чтобы не случилось какого-нибудь несчастья. Раз я задал себе срок час и простоял целый час на стуле перед часами. Я скрывал свое настроение от всех и выдумывал предлог для моего стояния, если бы кто вошел в комнату. В доме у нас никогда не постничали и даже в дни причастия нам давали перед обедней утром обычный кофе! Это было следствие той болезненной экзальтации заботы о физическом здоровье детей, которая тогда во многих семьях господствовала — но у нас особенно.
Исповедоваться мы начали очень поздно: я в первый раз исповедовался у придворного протопресвитера Никольского, когда мне было лет 11. Мать моя имела привычку после утреннего кофе лежать долго в постели по утрам. В таком лежачем положении она принимала посетителей и по часам разговаривала. Потом начинался долгий обряд чесания перед зеркалом Аксиньюшкой, нашей одно время няней, но потом «барской барыней», как назывались горничные в старину.
Во время наших утренних посещений мать вела с нами, детьми, беседы на разные темы. Помню я, что она читала нам и Евангелие по-русски, останавливаясь на моральной стороне учения Спасителя, именно Нагорной проповеди. Вовсе не будучи церковною, семья наша в деревне очень водилась с духовенством. Наш дьякон, любимец матери, со священником были каждодневными гостями в доме. Мать была в постоянной и длинной переписке с отцом-дьяконом, нашим семейным другом. Мы в детстве знали, посещали и дружили даже почти со всеми священниками окрестных сел.
45 лет спустя, когда я посетил в 1916 году нашу старую гувернантку [Монастье] в Италии, она мне говорила, как ей, иностранке, противны были наши грязные русские священники, которые у нас постоянно бывали в доме. Но я повторяю, что демократически-бытовое нашей семьи отношение с сельским духовенством не имело никакого отношения к благочестию и религиозности.
Дьячки никогда не принимались у нас в доме: как известно, в русском духовенстве они считаются как бы низшим классом, которые, как нижние чины, не смешиваются и не ведут компанию с офицерством, то есть со священниками и дьяконами. Монахи, архиереи у нас никогда не бывали. Священники отнюдь не играли роли пастырей, но просто друзей-компаньонов прогулок, игр (в горелки) и даже театральных представлений, на которых наш милейший Григорий Афанасьевич Холмогоров, священник, обычно исполнял роль суфлера в театральной будке. В моем детстве, лет до 8-ми, когда мать в деревне ходила еще к обедне в церковь, по воскресеньям дьячок приходил в буфет и дожидался пробуждения барыни-графини и разрешения начать благовест. Но эти остатки прежних крепостных отношений существовали еще только в нашем раннем детстве. С новым влиянием в нашей семье, конечно, такой порядок уже был немыслим.
* * *
Сделал сводку моих детских переживаний, отношений, чувств и мыслей — на границе отрочества. В детстве — все чувства непосредственного, натурального человека: благоговение перед властью, перед внешним величием; царь; преклонение перед силой индивидуальной, физической, перед силой коллективной-войско-военной; восхищение блеском, мундиром, восхищение и зависть перед американской кожей и блестящими сапогами двоюродного брата; восхищение дорогими выездами и красивыми лошадьми; восхищение перед громадными колоколами, высотою церквей (наша колокольня, мы думали, не ниже Исаакиевского собора), боязнь и уважение к отцу; страх смерти и ада, страх перед Богом, как перед потустороннею карающею силою, да как перед каким-то злым роком древних; суеверное задабривание той Силы — молитва, не сладостная, умиленная молитва, а трепещущая, пугливая; боязнь темноты (я боялся входить в темную комнату); любовь к простым людям, к нянюшке, к Аксинье (вторая няня), вообще к прислуге и одни чувства и мысли с ними.
Непосредственный патриотизм (я пяти лет за границей в соборе Св. Петра: «Если бы всё это у нас было в России!»), любовь к русской военной славе: генералиссимус князь Италийский граф Суворов-Рымникский — он был любимцем старшего брата Васи; князь Варшавский граф Паскевич-Эриванский был любимцем обоих «михунов» (моего среднего брата и двоюродного Всеволожского); фельдмаршал князь Голенищев-Кутузов-Смоленский был мой фаворит!
Я уже упоминал, когда шла война 1870 года, мы с братом, мне было 8 лет, ему 10, с нетерпением ждали в деревне газет для старших и с восторгом бегали наверх к буфетчице и поварихе сообщать, что столько-то десятков тысяч убитых в сражении! Помнится, нам всё равно было, кто кого побеждал, нам нравилось число убитых!
Нежная, но бессознательная любовь ко всем окружающим меня, в особенности к старушке-няне (я бегаю нюхать к ней табак из сердоликовой табакерки), к Аксиньюшке: когда я вырасту, мы будем вместе с ней жить в одной избушке. Мы любили нашу гувернантку [Монастье], по крови итальянку, по воспитанию англичанку — умную, добрую, веселую девицу лет 30, очень нас любившую, но баловавшую и совсем нестрого учившую.
Я был очень совестливый и правдивый, искренний мальчик, круглолицый, умненький (думаю, что так) бутуз. Я был в детстве как младший и как ласковый, способный мальчуган — любимец и фаворит в семье. Быть может, я был забалован ласками и не столько родительскими, сколько всех окружающих. Я был способнее ближайшего ко мне старшего брата Миши, и мы всегда вместе учились, несмотря на то, что между нами было два года разницы. Миша в детстве немного, но лгал.
С детства у меня была страсть к собакам, вообще к животным, и в особенности к птицам. У нас были собаки, белка, ежик. Как мы любовались в деревне на первом снегу красногрудыми снегирями, толстогрудыми с черною полоской, синичками, прыгающими по двору белобокими сороками!
Как мы любили наших товарищей школьных крестьянских и дворовых мальчишек! Как мы