Любовная лирика Мандельштама. Единство, эволюция, адресаты - Олег Андершанович Лекманов
Еще одно античное стихотворение Мандельштама, обращенное к Ольге Гильдебрандт-Арбениной (его автограф сопровождается посвящением «Олечке Арбениной»)317, можно назвать поэтическим уговариванием адресата:
Возьми на радость из моих ладоней
Немного солнца и немного меда,
Как нам велели пчелы Персефоны.
Не отвязать неприкрепленной лодки,
Не услыхать в меха обутой тени,
Не превозмочь в дремучей жизни страха.
Нам остаются только поцелуи,
Мохнатые, как маленькие пчелы,
Что умирают, вылетев из улья.
Они шуршат в прозрачных дебрях ночи,
Их родина дремучий лес Тайгета,
Их пища – время, медуница, мята…
Возьми ж на радость дикий мой подарок —
Невзрачное сухое ожерелье
Из мертвых пчел, мед превративших в солнце318.
Как и в стихотворении «Я в хоровод теней, топтавших нежный луг…», Мандельштам в качестве строительного материала использовал здесь образы из поэтического произведения удачливого соперника – Николая Гумилева. Процитируем финал программного гумилевского стихотворения «Слово» (31 августа 1919), который, как давно замечено исследователями, задал образность целого ряда строк стихотворения «Возьми на радость из моих ладоней…»:
И, как пчелы в улье опустелом,
Дурно пахнут мертвые слова319.
Если учесть возможную гумилевскую параллель (мертвые пчелы – слова), то смысл мандельштамовского стихотворения «Возьми на радость из моих ладоней…» усложнится. Ведь в этом случае речь в стихотворении может идти не столько о поцелуях, сколько о поцелуях-пчелах-словах, то есть о поэтических признаниях в любви, которые лирический субъект вручает адресату. М. Л. Гаспаров в комментарии к стихотворению «Возьми на радость из моих ладоней…» указывает, что упомянутый в нем Тайгет, согласно пушкинскому стихотворению «Рифма, звучная подруга…», это родина поэзии320.
Однако общий смысл стихотворения Мандельштама от этого, как кажется, не меняется. Перед лицом неизбежной смерти (напомним, что Персефона – это древнегреческая богиня царства мертвых) и «дремучей жизни страха» лирический субъект уговаривает адресата принять его любовь, которая только и остается «на радость» им обоим. Наверное, стоит обратить внимание на то, что любовь в стихотворении «Возьми на радость из моих ладоней…» вновь (как и в стихотворениях «Нету иного пути…» и «Что поют часы-кузнечик…») уподобляется плаванью на лодке: «Не отвязать неприкрепленной лодки…».
На противоположном от стихотворения «Возьми на радость из моих ладоней…» эмоциональном полюсе расположено еще одно античное стихотворение Мандельштама, обращенное к Ольге Гильдебрандт-Арбениной:
За то, что я руки твои не сумел удержать,
За то, что я предал соленые нежные губы,
Я должен рассвета в дремучем акрополе ждать,
Как я ненавижу плакучие, древние срубы!
Ахейские мужи во тьме снаряжают коня,
Зубчатыми пилами в стены вгрызаются крепко.
Никак не уляжется крови сухая возня,
И нет для тебя ни названья, ни звука, ни слепка.
Как мог я подумать, что ты возвратишься, как смел!
Зачем преждевременно я от тебя оторвался!
Еще не рассеялся мрак, и петух не пропел,
Еще в древесину горячий топор не врезался.
Прозрачной слезой на стенах проступила смола,
И чувствует город свои деревянные ребра,
Но хлынула к лестницам кровь и на приступ пошла,
И трижды приснился мужам соблазнительный образ.
Где милая Троя? Где царский, где девичий дом?
Он будет разрушен, высокий Приамов скворешник.
И падают стрелы сухим деревянным дождем,
И стрелы другие растут на земле, как орешник.
Последней звезды безболезненно гаснет укол,
И серою ласточкой утро в окно постучится,
И медленный день, как в соломе проснувшийся вол,
На стогнах, шершавых от долгого сна, шевелится321.
Арбенина в воспоминаниях сообщает, что она пересказала Мандельштаму «роман Мордовцева „Замурованная царица“, где младшая дочь Приама, Лаодика, скучает в Египте, а Эней, не зная, где она, – проезжает мимо…»322 Г. А. Левинтон и Р. Д. Тименчик предположили, что этот роман Даниила Мордовцева послужил одним из подтекстов стихотворения «За то, что я руки твои не сумел удержать…»323.
Однако важнейшие для нас наблюдения над этим стихотворением были сделаны М. Л. Гаспаровым. Он сопоставил стихотворение с первоначальной редакцией, в которой троянский античный сюжет едва намечается, а современный, любовный был развернут в полной мере:
Когда ты уходишь, и тело лишится души,
Меня обступает мучительный воздух дремучий,
И я задыхаюсь, как иволга в хвойной глуши,
И мрак раздвигаю губами сухой и дремучий.
Как мог я поверить, что ты возвратишься? Как смел?
Зачем преждевременно я от тебя оторвался?
Еще не рассеялся мрак, и петух не пропел,
Еще в древесину горячий топор не вонзался.
Последней звезды безболезненно гаснет укол.
Как серая ласточка, утро в окно постучится.
И медленный день, как в соломе проснувшийся вол,
На стогнах, шершавых от долгого сна, шевелится324.
В своей работе Гаспаров показывает, как это «любовное стихотворение с вполне связной последовательностью образов»325, постепенно усложняясь, обрастало новыми античными ассоциациями:
Толчком к античным ассоциациям послужил, вероятно, образ иволги в начальной строфе. Там задыхающаяся в деревьях иволга являлась только как символ поэта, обезголосевшего в горе. Но иволга давно связывалась для Мандельштама с Грецией и Гомером (стихотворение 1914 года «Есть иволги в лесах, и гласных долгота…», где, кстати, упоминаются и «волы на пастбище»); бессонница и любовь обернулись темой Трои и Елены еще в знаменитом стихотворении 1915 года «Бессонница. Гомер. Тугие паруса…»; а древесина <…> могла напоминать Мандельштаму теплую обжитую домашность «эллинизма» (ср. «…И ныне я не камень, А дерево пою» из стихотворения 1915 года). Далее, мысль о прорубаемой просеке наводила на мысль о том, на что идут порубленные деревья; «под знаком Гомера» на этот вопрос возникал ответ: в ахейском стане – на деревянного коня и штурмовые лестницы, в осажденной Трое – на «древние срубы» Приамова «высокого скворешника». Деревянное единство того и другого подчеркивается <…> самым причудливым и загадочным (кульминация сна, за которой наступает пробуждение!)