Я – Мари Кюри - Сара Раттаро
– Это несправедливо, – заключили мои домашние.
Они не стали утешать и жалеть меня. Родители не пустились рассуждать о том, что подобные происшествия случаются часто и что такова жизнь – или историческая действительность. Они лишь произнесли простую фразу, назвав вещи своими именами: «Это несправедливо».
Я посмотрела на свою собеседницу. Ее глаза сверкали так, что было ясно: она меня поняла. Пылающие глаза на тонком, вытянутом лице.
– Вот ради этого, Северин, я все и затеяла. То, что происходит, – несправедливо, однако мне уже не семь лет.
– У вас никогда не возникает страха перед мужчинами?
– Страх – хорошая вещь.
– То есть?
– У большинства людей искаженные представления о страхе, они не понимают, что это такое. Их парализует именно страх перед страхом, а не сама опасность.
Северин записала что-то в своем блокноте – возможно, мою последнюю фразу.
– А теперь мне пора, – сказала она. Мы даже не заметили, как пролетел целый час с того мгновения, когда она пожала мне руку.
Я проводила ее до порога.
– Вы читали романы Элизы Ожешко? – спросила я.
Северин обернулась и посмотрела на меня.
– Вот что между нами общего, мадам Кюри. Все утро я пыталась понять, что нас с вами связывает, помимо целей. Когда-то я прочла «Марту» за одну ночь, – ответила она, и мне тоже все стало ясно.
– Позволите кое о чем спросить вас, мадам Кюри?
– Спрашивайте.
– Вам когда-нибудь говорили, что вы красивая?
Я не удержалась от улыбки, и, без сомнения, именно этого она и ждала.
– Муж часто говорил.
– Вам, наверное, очень не хватает его…
– До безумия. Но я больше тоскую по его мыслям, чем по словам, которые он произносил.
– Значит, ему повезло.
Северин зашагала прочь, а я все стояла, глядя ей вслед, и недоумевала, за что люди презирают такую пленительную женщину.
Ее статья, опубликованная в газете несколько дней спустя, была единственным очерком обо мне, который стоило прочесть.
Настал день голосования.
В понедельник, 24 января 1911 года, я проснулась на рассвете. Лежа в кровати, я наблюдала за солнечным лучом, тонким и белесым, который просочился в окно, и выжидала, когда придет пора вставать и приступать к обычным, каждодневным делам.
Подняв и накормив дочерей, я поехала в лабораторию. По дороге я встретила Эллен, и мы дошли до работы вместе.
– Похоже, со вчерашнего дня Институт Франции осаждает толпа любопытных – случай небывалый, – сказала мне Эллен.
– Голосование сегодня в четыре. Значит, газетчики поработали на славу, – ответила я ей.
– Пойдешь туда? – спросила она.
Я посмотрела на Эллен. У нее были мягкие черты лица, и она всегда носила светлое.
– Куда? – не поняла я. Она лишь улыбнулась.
В лаборатории мы разошлись по своим рабочим местам и занялись делом, однако, наводя порядок на столе, я не могла не думать о толпе, глазеющей на членов Академии наук, которые чинно шествуют в своей парадной форме и треуголках. Мне никак не удавалось сосредоточиться на работе. Мое внимание словно рассеялось, разлетелось по разным местам и то возвращалось на миг в лабораторию, то уносилось прочь.
Я закрыла глаза и замерла на несколько минут, потом надела пальто, шарф и шляпу и, не говоря никому ни слова, вышла на улицу. Достала из сумки вуаль, чтобы прохожие не узнали меня, и зашагала к Институту Франции.
Моя походка была решительной и упругой. Мысли сталкивались, набегали друг на друга, пока я наконец не заставила себя вернуться к реальности и просто поморгать. Это было простое действие, однако в то мгновение все физиологические процессы – дыхание, ритм шагов и даже само мое существование – подчинялись моей воле. Сама того не заметив, я вышла на улицу Дофин: впервые после смерти Пьера я оказалась там, где он погиб.
Я не отрываясь смотрела на пересечение улицы Дофин с Новым мостом, сомневаясь, решусь ли подойти к этому месту. Воспоминание о муже, чье бездыханное тело неподвижно лежало на нашей кровати, держало меня цепкой хваткой, пока вокруг сновали люди, мелькали экипажи и автомобили. Мне вспомнился его спокойный лоб, еще теплый, и казалось, Пьер не умер и вот-вот поднимется. Но рваная рана, из которой больше не текла кровь, убила всякую надежду.
Его смерть причинила мне самую сильную боль, какую я когда-либо испытывала, и эта боль возвращалась в последующие годы, густой мрак, обступивший меня, все не рассеивался.
Внезапно тот день возвратился. Свет неба померк, и в каждом шаге, каждом шорохе и падающем листе пульсировала угроза. Мое тело покрылось испариной, гулко застучало сердце. Я побежала, натолкнулась на кого-то, пересекла улицу и в том самом месте, где он тогда поскользнулся, упала на колени.
Какая-то женщина остановилась рядом со мной, наклонилась и мягко положила руку мне на плечо. От ее прикосновения я разрыдалась, уже не владея собой.
Женщина подождала, пока мои слезы иссякнут, успокаивая меня, и помогла встать. В смущении я вытерла ладонями глаза и пошла дальше по улице, надеясь, что эта незнакомка не узнала меня.
Горе причиняет боль, и, когда оно становится одной из величин в уравнении, исход непредсказуем. Больше тут прибавить нечего.
Я ускорила шаг, перешла на другой берег Сены и, оказавшись в саду Тюильри, стала искать уединенную скамейку. Я села и заметила на одной из скамеек чуть поодаль мужчину, которого я как будто уже где-то видела. Потом я узнала его. Это был тот самый человек – невысокого роста, узкоплечий, с темными прямыми волосами, – который пристально посмотрел на меня, а затем обогнал незадолго до того, как я упала на мостовую, и незнакомая женщина стала утешать меня. Я задумалась, не преследует ли он меня. Это вполне мог оказаться журналист, расследующий вопрос моего членства в Академии. Мне сразу захотелось незаметно убежать прочь, но шорох гравия выдал бы меня, так что я решила не двигаться с места, по крайней мере некоторое время, чтобы не привлекать еще больше внимания.
Наконец я встала, собираясь вернуться в лабораторию, но, сделав несколько шагов, остановилась, чтобы поправить вуаль, и украдкой взглянула на скамейку, где сидел тот мужчина. Скамейка была пуста, и я направилась к воротам сада. Но тут краем глаза заметила, что незнакомец движется в ту же сторону, и пошла быстрее.
Выйдя из сада, я смешалась с плотной парижской толпой. Экипажи ползли медленно, и люди с трудом лавировали между запруженным тротуаром и проезжей частью, наводненной автомобилями и повозками. Была такая сумятица, что я боялась упасть и старалась смотреть под ноги. На набережной Сены я пару раз обернулась, но позади никого в черном пальто не увидела.
Когда я вернулась в лабораторию после бессмысленных блужданий по городу, словно человек, который не знает, куда ему приткнуться, то выяснилось, что вести уже дошли.
Пышный букет цветов коллеги выбросили, напрасно полагая, будто я его не замечу. Выражения их лиц было трудно истолковать неверно.
24 января 1911 года, ровно в четыре часа дня, открылось заседание комиссии. Дежурные с урнами в руках ходили по залу, собирая голоса присутствующих. Потом началось подведение итогов. Президент Академии наук доставал один листок за другим и громко зачитывал написанное на нем имя – мое или моего конкурента, ему вполголоса вторил вице-президент и заносил результаты в протокол.
Мое имя прозвучало двадцать восемь раз, имя Бранли – тридцать.
На следующий день некоторые газеты дерзнули отметить, что, по большому счету, я и так уже получила достаточно наград, между тем как Бранли, чья научная деятельность клонилась к закату, заслуживал хотя бы кресла в Академии среди своих коллег.
На миг мне показалось, будто я вернулась в свое варшавское детство и, семилетняя, соревнуюсь с соперником старше меня, хотя и менее смышленым.
Победа осталась за ним.
На следующий день, прежде чем ехать домой, я решила завернуть на улицу Банкье. Мне невыносимо хотелось увидеть Поля.
Я поднялась по лестнице с ключами в руках и, подойдя к нашей квартире, обнаружила, что дверь приоткрыта. Я заглянула в щель и увидела Поля: он казался обеспокоенным.
– По-моему, в наше отсутствие сюда кто-то заходил, –