Дед Мавр - Александр Евгеньевич Миронов
А из бухты Провидения — сначала в Петропавловск-Камчатский, где встретились с так и не успевшим дойти до Чукотки ледоколом «Красин», оттуда в украшенный флагами, транспарантами, залитый весенним солнцем Владивосток. Кратковременная остановка в гостиницах, и — на вокзал, в специальный голубой экспресс, который промчит нас с востока на запад через всю страну до самой ее белокаменной столицы!
Наконец — Москва. Торжественный кортеж из украшенных гирляндами цветов открытых автомобилей, везущий орденоносцев-челюскинцев и первых Героев-летчиков от Белорусского вокзала до Мавзолея Владимира Ильича Ленина на Красной площади. И временные трибуны, построенные возле Мавзолея специально для нас. И бесконечное, с полудня до позднего вечера, многокрасочное шествие москвичей, подобно полноводной реке, текущее и текущее мимо трибун.
Какими словами рассказать обо всем этом? А надо было рассказать, непременно выразить безмерную глубину благодарности.
Рассказывали: журналистам московских газет, писали, кто как умел, сами. И я в шести номерах «Комсомольской правды» напечатал очерки о нашем походе, о жизни в ледовом лагере, о героических летчиках. Эти очерки стали основой моей документальной повести «Поход "Челюскина"», вне плана и вне очереди выпущенной позднее в свет Архангельским областным книжным издательством. Лишь закончив работу над рукописью, я смог поехать на очередную побывку в Минск.
Долгожданная встреча с мамой, с сестрами, с друзьями не столь уж далекого детства. А самого так и подмывало: скорей бы повидаться-встретиться с Иваном Михайловичем.
На этот раз не осмелился, как три года назад, напяливать щегольской заграничный костюм. И время не то, и орден Красной Звезды на груди обязывали быть собраннее и серьезнее.
Явился на Ново-Московскую в строгой морской форме: фуражка с «крабом», белый китель с позолоченными пуговицами, черные брюки с тщательно отутюженной стрелкой. И первое, что увидел,— добродушно-ироническую искринку в близоруко прищуренных глазах Янки Мавра.
— Ну вот,— произнес он,— и ты стал похож на человека. Садись, рассказывай.
Иван Михайлович слушал, помаргивая и время от времени слегка кивая массивной лобастой головой. Но едва я упомянул о пешем переходе из Ванкарема в Уэллен, как он перебил:
— Постой, какой переход? В газетах, по-моему, об этом ничего не было.
— Стоило ли писать? Самое трудное,— эвакуация со льдины,— к тому времени закончилось.— И тут я впервые оговорился: — Понимаете, Дед…— и осекся, умолк.
Ничего удивительного: моряки издавна привыкли называть капитана Батей или Дедом, а в моей жизни Иван Михайлович капитаном и был. Отсюда и оговорка, вызвавшая мгновенную немоту. Но он вдруг поморщился, нетерпеливо взмахнул рукой:
— Хватит церемонии разводить! И выкаться довольно. Назвал Дедом, пусть будет Дед. С чукчами приходилось встречаться?
— Не раз. Ночевал в ярангах. Чукчи-каюры везли наши вещи на собачьих упряжках.
— Совсем как у Джека Лондона. Интересные люди?
— Очень. За полтора с небольшим десятка советских лет Чукотка далеко шагнула из первобытного периода в двадцатый век. А многие обычаи и взаимоотношения между людьми все еще остаются прежними. Представь себе: рядом с самолетом в яранге из оленьих шкур, древний шаман творит заклинания под грохот обтянутого тюленьей кожей бубна.
— Неужели и такое есть?
— Пока. Встречаются, правда, все реже, случаи многоженства. И жертвоприношения бывают. Но уже строятся больницы, школы, открываются торговые фактории. Пройдет ещё с десяток лет…
— Знаю. Записывал все, что видел?
— Почти половина третьей тетради дневника — о Чукотке.
— Со временем пригодится,— Дед легонько похлопал ладонью по подлокотнику кресла.— Пришлешь тетради?
— Лучше книгу, «Поход "Челюскина"». Она через несколько месяцев должна выйти.
— И то, и другое. Интересно, все ли, что есть в дневнике, использовал в книге. Хочу сравнить. Непременно пришли!
Я вернулся в Архангельск. Дождался выхода повести. По почте отправил «и то, и другое». И вскоре получил ответ:
«Твой «Поход» прочитал. Понравилось. Буду рекомендовать к изданию здесь, в переводе на белорусский. Тетради возвращаю. О теперешних чукчах в литературе пока нет ни звука. Тан-Богораз не в счет, он писал о дореволюционных. А у тебя полным-полно наблюдений и фактов о сегодняшних. Садись и пиши рассказы для небольшой (слово «небольшой» подчеркнул) книги: нужна, как воздух».
Каи просто: «Садись и пиши». А я еще ни одного рассказа не осмелился написать… Путевые заметки о морских походах, очерки получались как будто неплохо. Печатали их о «Комсомольской правде», в «Морском флоте», в архангельской «Правде Севера» и в минской «Звезде». Успели даже две книги выйти в свет: очерковая «Морские будни» и документальная о «Челюскине». Но садиться и писать рассказы?.. Подумать страшно!..
И все же год спустя привез в Минск рукопись сборника новелл, который так и назвал: «Чукотские новеллы». Работал над ним взахлеб, отдавая дань увлечению, а вернее, подражая языку и литературному стилю чрезвычайно популярного в то время московского прозаика Бориса Пильняка. Секунды не сомневался, что именно этой «пильняковской» своеобразностью и поражу Деда!..
Иван Михайлович заставил читать вслух. Слушал с такой внимательной сосредоточенностью, что тяжелые веки опустились на глаза. А дослушав первую новеллу до конца, спросил:
— И все остальные так написаны?
— Да.
— Прочитай-ка начало этой еще раз.
«Понравилось!» — обрадовался я, с едва скрываемым удовольствием выполняя просьбу. И начал:
«Опять потянулись дни, серые сковкой зимней, шеренгой длинных ночей шагала в пургах зима. В Яндагае смеялись над чукчей, над большою бедой Ачыргына, и из стойбища в стойбище несся, искажаясь, колючий смех…»
— Хватит,— с подчеркнутой иронией в голосе остановил Дед, широко распахивая голубые глаза за толстыми стеклами очков. И, ничуть не скрывая иронию, протянул: — Здоо-роо-воо… Только ни-че-го не понять… Перепиши-ка ты все по-русски…
Лопнула моя «пильняковщина», новоявленный новеллист провалился с треском! Дальше Мавр и слушать не захотел, круто переменил тему, с нарочитой оживленностью заговорил о явных пустяках, о которых, без моего позорного провала, и не заикнулся бы. А я сидел, как на раскаленных углях, дрожащими руками собирая ставшие непослушными страницы рукописи: никогда больше не переступлю порог этого дома, никогда!
И вдруг Дед оборвал свою пустопорожнюю тираду, наклонился ко мне, провел широкой ладонью по моему подрагивающему колену:
— Не кипятись, побереги нервы. Лучше от меня выслушать правду, чем нарваться на какого-нибудь критика, который не упустит случая смешать тебя с землей. Поэтому и советую: пока никому не показывай. Заново перепиши. Тогда и поговорим…
Год спустя он слушал опять. И опять сосредоточенно, с плотно закрытыми глазами. А я, изо всех сил подавляя страх перед новым разгромом, не