Леонид Млечин - Брежнев
– Правильно я прочитал-то?
И зал, слыша это бормотание, замирал в изумлении. В телевизионных отчетах, разумеется, всё это вырезалось. Оставляли только приличные куски. Но и над ними народ хохотал.
Причиной плохой дикции была мышечная слабость – еще одно последствие приема снотворных препаратов.
Чем дальше, тем меньше Брежнев был способен вести серьезные переговоры, вспоминал Виктор Суходрев. Он зачитывал подготовленный текст, не очень интересуясь ответами иностранных партнеров. А сами переговоры передоверял Громыко, говорил с видимым облегчением:
– Ну, Андрей, включайся. И тот уже вел диалог.
Брежнев переживал из-за того, что у него возникли проблемы с речью. После переговоров с тревогой говорил Громыко:
– Андрей, по-моему, я сегодня плохо говорил…
Громыко был начеку:
– Нет, нет, Леонид. Все нормально. Все нормально… Тут ни убавить, ни прибавить…
Посол Владимир Ступишин вспоминал, как на переговорах Брежнев зачитывал всё по бумаге и периодически осведомлялся у Косыгина и Громыко:
– Ну что, Алексей, хорошо я читаю?
– Хорошо, хорошо, Леонид Ильич.
– Ну что, Андрей, хорошо я читаю?
– Хорошо, очень хорошо, Леонид Ильич.
Только однажды Брежнев вдруг поднял голову и неожиданно сказал французскому президенту:
– Что мы с вами тут толчем воду в ступе? Говорим о разоружении, так это одни слова, потому что не хотите вы никакого разоружения.
Валери Жискар д'Эстэн оторопел, но быстро нашелся, и переговоры вернулись в прежнее, размеренное русло.
Леонид Ильич действовал скорее по инерции. Помнил, что у него какие-то обязанности. В 1978 году он позвонил в машину Соломенцеву, председателю Совмина РСФСР. Голос слабый, хриплый:
– Михаил Сергеевич, я тут хвораю, на постельном режиме, все мысли об урожае. Сколько нынче соберем?
В международных делах Брежнев всё больше полагался на своего министра. Когда посол в ФРГ Валентин Фалин, разговаривая с Брежневым, что-то предлагал, тот всегда интересовался:
– А что думает Громыко?
Фалин говорил:
– Министр, разумеется, в курсе. Но министр не принимает к рассмотрению точек зрения, не совпадающих с его собственной.
На это Брежнев обыкновенно отвечал:
– Я с тобой согласен. Убеди Громыко и действуй.
Брежнев заметно сдал. Глаза у него стали злые и подозрительные, писал Валентин Фалин, пропал юмор. Он перестал интересоваться внешним миром, отношением к нему людей. До 1977 года Брежнев запрещал останавливать из-за него уличное движение. А когда стал болеть, увидев скопление машин, недовольно сказал своему охраннику Владимиру Медведеву:
– Ну, подождут немного, ничего не случится. Что же, генсек должен ждать?
Приехав в аэропорт «Внуково-2», чтобы встретить важного иностранного гостя, вспоминал Карен Брутенц, Леонид Ильич обходил чиновников, выстроившихся в ряд. Увидев председателя Гостелерадио Сергея Георгиевича Лапина, немного оживлялся и спрашивал:
– Почему мало показываешь хоккей?
Если это происходило летом, то задавал аналогичный вопрос относительно футбола. Потом он в ожидании прилета самолета садился в кресло и, повернув одутловатое, неподвижное лицо в сторону, устремлял взгляд в одну точку. Казалось, он просто не сознает, где находится…
Когда Брежнев приехал в Киев открывать памятник и музей Великой Отечественной, руководители Украины поразились тому, как изменился Брежнев. На митинге он с трудом и очень медленно прочитал написанный ему текст, ни на секунду не оторвавшись от бумаги. На обеде, устроенном политбюро ЦК компартии Украины, точно так же прочитал две странички. И всё. Больше ни на что он не был способен.
Брежнев, как ни странно это звучит, по-прежнему вел дневник. Отрывки были опубликованы в перестроечные годы. Вот записи 1977 года (с сохранением орфографии):
«Смотрел „программу времени“. Ужин – сон… Зарядка. Затем говорил с Черненко… Помыл голову Толя. Вес 86700… Портные – костюм серенький отдал – и тужурку кож. прогулочную взял… Никуда не ездил – никому не звонил мне тоже самое – утром стригся брился и мыл голову… Говорил с Подгорным о футболе и хокее и немного о конституции… Говорил с Медуновым на селе – хорошо…»
Столь же содержательными были и разговоры главы государства с самыми близкими людьми. Его внук Андрей рассказывал:
«Когда приходили гости и начинались чай и разговоры, мы старались скорее уйти, потому что выслушивать это было невыносимо: как лучше печь печенье, закатывать консервные банки или как Леонид Ильич был на охоте. Мы его охотничьи байки и так знали наизусть».
Это была уже очень странная жизнь.
Он спал десять-двенадцать часов, плавал в бассейне, ходил на хоккей, ездил в Завидово. На несколько часов приезжал в Кремль, да и то не каждый день. Принимал иностранные делегации, проводил заседание политбюро и сбегал.
Он перебрался со Старой площади в Кремль, чтобы быть подальше от аппарата ЦК, от секретарей ЦК и заведующих отделами, которые пытались к нему попасть. Теперь он был достижим только для Черненко. Андропов, Громыко и Устинов могли получить доступ к нему только в случае крайней необходимости. Всё, что должен был сказать, Брежнев зачитывал по бумажке. Если говорил от себя, то иногда терял нить разговора.
Основные решения принимались в узком кругу. Обычные механизмы власти перестали функционировать.
Суслов однажды провел заседание секретариата ЦК за одиннадцать минут. Обсуждать было нечего и незачем. Кириленко заседал дольше, потому что любил поговорить о необходимости укрепить дисциплину.
Расслабились и остальные руководители партии.
Охранник генерального записал типичный разговор между Брежневым и Черненко.
Леонид Ильич жалуется на то, что плохо спит. Черненко механически бормочет:
– Всё хорошо, всё хорошо…
Брежнев повторяет:
– Уснуть ночью никак не могу!
Черненко по-прежнему кивает (он сам принимал большие дозы снотворного):
– Всё хорошо, всё хорошо.
Тут Брежнев не выдерживает:
– Что ж тут хорошего? Я спать не могу, а ты – «всё хорошо»!
Тут только Черненко словно просыпается:
– А, это нехорошо.
Но они оба вовсе не считали, что им пора уйти на покой.
«Даже совсем старые руководители, очень больные, не уходили на пенсию, – писал министр здравоохранения академик Петровский. – Им было не до перемен. Дожить бы до естественного конца при власти и собственном благополучии. Знаете, у врачей есть даже термин „старческий эгоизм“. Так вот, в годы застоя в руководстве страны прямо-таки процветал „старческий эгоизм“».
Иван Мозговой, избранный в 1980 году секретарем ЦК на Украине, наивно-прямолинейно спросил одного из коллег по аппарату: