Александр Островский - Владимир Яковлевич Лакшин
Они работали вместе четыре года, и за это время кроме поименованных написали пьесы «Дикарка» и «Светит, да не греет». Островский трудился над этими комедиями в полную силу, как над оригинальными своими созданиями. Он был крайне терпим в совместной работе, а его творческий деспотизм заключался разве в том, что он буквально забрасывал молодого соавтора все новыми соображениями о характерах лиц, поворотах действия, возможной развязке.
В Ахметьеве из «Дикарки» Соловьев изобразил своего первого литературного покровителя Константина Леонтьева. Его роман с молоденькой свояченицей, стоивший Леонтьеву семьи, положения в обществе, был представлен в начальном варианте пьесы с заметной долей сочувствия. Верный своей антипатии к «изящному барству», Островский заменил лишь одну букву в фамилии героя, назвав его Ашметьев («ошметки»?). Но в едва заметной перемене имени точно выразилась трансформация образа. Островскому были неприятны «эстетические дармоеды вроде Ашметьева, которые эгоистически пользуются неразумием шальных девок вроде Дикарки, накоротке поэтизируют их и потом бросают и губят»[688].
«Мной положены в эту работу, – говорил Островский о «Дикарке», – все мои знания, вся моя опытность и самый добросовестный труд».
И Соловьев, со всей своей раздраженной амбицией, поначалу, кажется, понимал это. «Вы, Александр Николаевич, – обращался он к Островскому, – решительно воздвигаете меня среди моей невеселой жизни, и каждое Ваше слово вливает в меня новую энергию; если я буду иметь какой-нибудь успех, достигну чего-нибудь, – то всегда с истинной признательностью назову вас человеком, выхватившим меня, кому я всем обязан»[689].
Островский в самом деле возился с Соловьевым, как нянька: устраивал его материальные дела, успокаивал его нервозность, пристраивал пьесы в журнал, служил добровольным импресарио, помогал в выборе актеров, уговаривал не верить облыжным отзывам газет. После первой их успешной премьеры Соловьев в избытке чувств бросился на шею к Островскому.
Но, едва оперившись, молодой драматург решил, что может летать самостоятельно. Ему уже казалось, что все, чего он достиг, было бы у него и без Островского, и, может быть, даже в лучшем виде. А доброхоты, которых всегда в таких случаях в достатке, в том числе и первый его попечитель Конст. Леонтьев, жужжат в уши, что он – талант, что Островский «исписался» и едет на его замыслах и идеях и что ему, Соловьеву, лучше писать одному.
Была минута, когда он поверил этому. Островский дал ему возможность «понюхать чаду успеха… и немножко угореть». Увы, пьесы, написанные Соловьевым без участия старшего мастера, были малоудачны и не удержались в репертуаре.
В тайне души Островский надеялся, что найдет в Соловьеве наследника. Он помнил, как сам некогда гордился поощрением Гоголя. Но, когда Соловьев отвернулся от него, Островский ничем не выдал своей досады на их распавшееся сотрудничество. Он даже выразил удовольствие, что молодой автор настолько окреп, что может работать самостоятельно. До конца дней он не отказывал Соловьеву в помощи и совете. Но еще одна царапина осталась у него на душе.
Впрочем, расхолодить его к начинающим и это не смогло. «До сих пор у меня на столе меньше пяти чужих пьес никогда не бывает, – писал он в 1884 году. – Если в сотне глупых и пустых актов я найду хоть одно явление, талантливо написанное, – я уж и рад, и утешен; я сейчас разыскиваю автора, приближаю его к себе и начинаю учить»[690].
Безнадежным он почитал дело лишь тогда, когда не видел «искры божией» – одни перепевы, вымученность. В прочих случаях не жалел для молодых авторов ни времени, ни труда. Явился на Пречистенку офицер Невежин в военном мундире, с рукой на черной перевязи, приехавший с Русско-турецкой войны, и, едва разглядев в нем блестки таланта, Островский кинулся его опекать, помог закончить и довести до спектакля пьесы «Блажь» и «Старое по-новому». Возник на горизонте молодой Г. Лукин из Самары с пьесой «Чужая душа – дремучий лес», и Островский безвозмездно взялся за ее переделку, носился с ней всюду, проча в репертуар Малого театра, соблазнял ею актеров.
В последний год жизни он пригрел «свежий и симпатический» талант А. С. Шабельской: «Сделайте одолжение: присылайте мне все, что у Вас написано…»[691] Вступил в оживленную переписку с нижегородской поэтессой А. Д. Мысовской: собирался написать с ней совместно феерию «Синяя борода» для утренников и обработать сказку «Аленький цветочек»; уже и краткие сценарии ей послал… Говорили, что когда Александра Николаевича не стало, в его бумагах обнаружили до тридцати пьес начинающих писателей, ожидавших своей очереди, да так и непрочитанных.
В голицынском доме навещали Островского изредка и старшие литераторы – остатки былых молодых дружб.
«Иных уж нет, а те далече…» Некрасов был уже в могиле, Тургенев годами жил за границей. Изредка навещал его по старой памяти Писемский, хотя оба они чувствовали при этих встречах, что мало осталось у них общего.
Писемскому не нравился «либерализм» Островского, а Островский называл его «диким». Когда-то милая самобытность «русака», уездного барина в засаленном архалуке, растрепанного и яркого в привычках и речи, слиняла за последние годы; остались упрямство и довольство собой, какая-то неумная косность… Но все это скоро закрыла могила в Новодевичьем монастыре. В январе 1881 года ссутулившийся и постаревший Островский, поддерживаемый под руки друзьями, стоял без шапки на морозном ветру, позабыв о простуде. Со слезами на глазах поминал он добром старого своего приятеля.
А как-то в дом на Пречистенке нежданным гостем явился Лев Толстой. Их давно развела жизнь. Островский часто вспоминал первые дружеские встречи с Толстым в «Современнике». Вспоминал и то, как когда-то в спальне Берсов в Кремле слушали они с А. М. Жемчужниковым первые главы «Войны и мира». Толстой читал, волнуясь сам и приводил в восхищение слушателей[692]. Какая-то тень легла, правда, на их отношения, когда Толстой сочинил комедию «Зараженное семейство» и затащил Островского к себе показать ему ее. Было это в 1864 году. Пьеса оказалась неудачная, да еще антинигилистическая, ядовитая, с выходками против студентов-вольнодумцев и женской эмансипации. Островский еле высидел до конца чтения и написал сокрушенно Некрасову: «…это такое безобразие, что у меня положительно завяли уши…»[693] Толстому он сказал тогда мягче: мало действия, надо бы еще поработать. Но дебютант-драматург горячился и все говорил, что хочет видеть пьесу на сцене поскорее, еще в нынешнем сезоне: вещица злободневная, важно не опоздать с ней. «Что же, ты боишься, что поумнеют?» – лукаво ответил ему Островский. Толстой обиделся, но пьесу не поставил, не напечатал, а ответ этот запомнил на всю жизнь и в старости не раз вспоминал его[694].
И вот теперь, гуляючи, Толстой пришел как-то из Хамовников в дом Голицына. Он застал Островского сидящим за