Лев Копелев - Утоли моя печали
Владимир Андреевич сердился, когда ему возражали, но меня он терпел в «клубе трепангов», потому что я все же лучше других мог оценить его литературно-театральную эрудицию и несколько раз искренно восхитился его необычайной памятливостью и образованностью. Ссорились мы редко, и то по совершенно неожиданным поводам, когда меня застигало врасплох какое-нибудь его парадоксальное или анекдотическое утверждение. Так было, когда он упрямо стал доказывать, что никакого Шекспира на свете не было, а все шекспировские драмы и стихи сочинил Фрэнсис Бэкон… Это, мол, совершенно бесспорно, т. к. уже перед войной некий его английский приятель-математик впервые расшифровал математически зашифрованную автоэпитафию Бэкона и т. д. Но разозлился на меня Владимир Андреевич не за возражения по существу, а после того как я напомнил, что примерно то же самое говорил и писал Луначарский, когда он в своих «антишекспировских» рассуждениях склонялся то к графу Дерби, то к Бэкону… Сравнивать его с этим «нарком-снобом», «большевизаном в крахмальной манишке»!
— Засим я могу только прекратить наши бесполезные словопрения…
В дни октябрьских и майских праздников некоторых заключенных полагалось «изолировать». Критерии для отбора были прежде всего чисто формальные: изымались осужденные за «террор», за побеги из мест заключения и те, кого неоднократно судили, — «рецидивисты». А также те, кто слыл слишком общительным и авторитетным в арестантской среде… Мы с Паниным и Владимир Андреевич неизменно попадали в число изолируемых. У меня числилось три судимости, — пусть по одному и тому же делу, но ведь все определялось числом бумажек; у Панина — лагерная судимость. Не нравилось, видимо, начальству и то, что у меня было много друзей-приятелей и репутация «адвоката» — я часто помогал арестантам писать жалобы, прошения и т. п. А Владимир Андреевич был и общителен, и активен, и несомненно очень авторитетен.
В первый раз нас изолировали как бы стыдливо. Придумали «срочное, особо секретное задание» — дешифровать телеграмму, перехваченную в Западном Берлине. Владимир Андреевич должен был размышлять над текстом как математик, я — как лингвист, а Панин и еще несколько инженеров и техников должны были разрабатывать конструкцию шифратора, который следовало бы применять для дешифрации. Среди этих инженеров был кроткий ленинградец с «традиционно ленинградским» пунктом — 58–8 (террор) — и даже один бытовик, неоднократно судимый ворюга.
Нас разместили в подвальной комнате, приставили отдельного надзирателя. Три или четыре дня (6–8 ноября) нас отдельно кормили, отдельно выводили на прогулки. Ничего мы, разумеется, не расшифровали.
В следующие разы нас, уже безо всяких поводов, просто увозили на праздничные дни в Бутырки. В первый раз я пытался было протестовать, хотел объявить голодовку. Владимир Андреевич отговорил:
— Бросьте вы это! Любые протесты — пустая суета. А я вот лучше всего чувствую себя именно в тюрьме. Здесь я беспредельно свободен. Да-с, да-с, и вы-то уж должны были бы это понимать. Что такое свобода? Познанная необходимость! — не так ли? Вы доказываете, что все происходящее у нас историческая необходимость. Революция, гражданская война, коллективизация, ликвидация, индустриализация… И опять война, и блокада, и голод, и опять ликвидация — этсетера, этсетера — это все, по-вашему, суть историческая необходимость. Так почему же вы так разгневались на вашу личную порцию исторической необходимости?.. Я придерживаюсь иных мнений. Для меня свобода — это прежде всего свобода мысли, духа и свобода личного выбора. Но я полагаю нелепым протестовать здесь. Я даже доволен. На шарашке я вынужден размышлять по заданиям начальства о шифрах, шифраторах, абстрактных и конкретных проблемах криптографии, криптофонии и прочая, и прочая… Там мой выбор стеснен обстоятельствами. Ведь я вынужден и действовать и думать именно так, а не иначе, для того чтобы не угодить на этап, на лесоповал, в шахту… А здесь, в камере, я бездельничаю и могу мыслить беспрепятственно о чем вздумается. В действиях и в поступках выбор мой крайне ограничен стенами, дверью, тюремным распорядком. Но в этих внешних пределах я внутренне абсолютно свободен! Хочу лежать — лежу, хочу сидеть — сижу, хочу — вот, беседую с вами, захочу — буду играть в шахматы… Да-с, я все больше убеждаюсь, что рожден для тюрьмы. Сегодня мыслящий русский человек может быть свободен только в тюрьме.
Полемическое выступление Владимира Андреевича на первой «научной конференции» нас неприятно поразило, — нельзя так спорить со своим братом-арестантом при начальстве. Позднее он еще более резко выступил против проекта шифратора, разработанного Паниным, и несколько раз жестоко поносил серьезные криптографические работы других заключенных. Все работавшие в особой «математической группе» говорили, что Владимир Андреевич, конечно, выдающийся ученый, умница, талант, эрудит, но еще и неуемный склочник, сварлив, завистлив, не терпит чужих успехов.
Из нас троих он лучше всего относился к Солженицыну — тот слушал его внимательно, серьезно, не ввязывался в споры и, хотя был профессиональным математиком, не стал его соперником, отказался работать в математической группе, занялся акустикой-лингвистикой. Панин временами сердил ревнивого профессора — то вторжением в его собственную заповедную область криптографии, то слишком решительной и недостаточно «парламентарной» полемикой в защиту своего «языка предельной ясности».
Ко мне он относился с вежливой сдержанной неприязнью. Позднее я узнал, что он считал меня стукачом, и к тому же особенно опасным — интеллигентом, который не подделывается к собеседнику, а спорит с ним и «тем самым провоцирует».
Однако именно благодаря Владимиру Андреевичу, благодаря его злой придирчивости и язвительным нападкам, иногда вздорным, но чаще всего дельным, я все настойчивее учился — читал, исследовал, расспрашивал… Ведь я и сам знал, что мои лингвистические познания поверхностны, приблизительны, а представления о криптографии, физике и акустике вовсе ничтожны. И для того, чтобы отвечать на его придирки и попреки, а потом все больше увлекаясь, я конспектировал книги и статьи, зубрил, сопоставлял вычитанное с тем, что сам наблюдал…
Как бы ни преуспевать в самообразовании, особенно полезны бывают суровые, недружелюбные учителя.
В те годы вольного и невольного ученичества моими наставниками стали барственный чекист-интеллигент Антон Михайлович и непримиримый, насмешливый «идейный антипод» Владимир Андреевич.
«Спасибо тем, кто нам мешал», — сказал Давид Самойлов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});