Лев Копелев - Утоли моя печали
Как бы ни преуспевать в самообразовании, особенно полезны бывают суровые, недружелюбные учителя.
В те годы вольного и невольного ученичества моими наставниками стали барственный чекист-интеллигент Антон Михайлович и непримиримый, насмешливый «идейный антипод» Владимир Андреевич.
«Спасибо тем, кто нам мешал», — сказал Давид Самойлов.
Благодарю их тем более искренно, что ведь они не только мешали, но во многих случаях и помогали моим урокам.
Глава четвертая.
ПРИЗНАНИЕ
Инженер Р. был высок, худощав, носил старую, но опрятную куртку, хорошо подогнанный черный бушлат; сапоги всегда были начищены. В одежде и в повадке была та ненарочитая, спокойная, но уверенная целесообразность, то мужественное щегольство, которые отличают настоящих фронтовиков и настоящих работяг от суетных франтов, охочих до показной мишуры, от распущенных нерях и от рассеянных чудаков, забывающих побриться, умыться, менять воротнички, пришивать пуговицы и стирать портянки…
Молчаливый, отстраненный, он редко улыбался, светлые глаза, глубоко посаженные под высоким бледным лбом, глядели не то печально, не то устало. Когда я с ним заговаривал, он отвечал вежливо, приветливо, но коротко, немногословно и спешил отойти: «Работать надо… Простите, срочное дело… Простите, голова очень болит. Устал… Виноват, должен быстро прочитать эту книгу…»
На прогулку он выходил с лопатой и с метлой и подолгу, старательно чистил снег или вышагивал сосредоточенно-задумчиво по узкой тропинке. Все же мы постепенно узнали, что он инженер-механик, машиностроитель, москвич, но долго работал в Сибири, сидит уже 10 лет, с 1938 года, осталось еще пять, осужден по 58-й статье, пункты 7 и 9 (т. е. вредительство и диверсия) — обычные «профессиональные» (инженерские) пункты, — на 15 лет. На вопросы об этом он отвечал неохотно и скупо: «Простите, неприятно вспоминать…»
Летом 1948 года я получил первое за много месяцев разрешение на свидание с родными. В тюремной кладовой имелись специальные нарядные костюмы для «свиданок», цветные рубашки и галстуки. Эта показуха была противна, и я решил оставаться в своей армейской гимнастерке, еще достаточно пристойной на вид. Начальник тюрьмы позволил, но велел «обуться поприличнее», — мои сапоги уже доживали многотрудный фронтовой и лагерный век. Однако в кладовой не оказалось никакой обуви моего размера. Я испугался. Из-за этого дежурный мог отменить долгожданное свидание…
Р. молча протянул мне великолепные хромовые «романовские» сапоги. Они оказались как раз впору.
Конвоиры с плохо скрываемой завистью глядели, как я шагал, поскрипывая едва ли не по-генеральски. На свидании мама сочла матовый глянец роскошных сапог свидетельством растущего благосостояния отечественных тюрем. К тому же другие арестанты — в тот день мы все сидели вдоль длинного стола в клубе охраны Таганской тюрьмы — были в новехоньких костюмах, сияли пестрыми галстуками.
Мама и Надя передали целый мешок разных харчей. И Солженицын тогда получил вкусную передачу. Мы устроили пир за библиотечными стеллажами, я притащил упиравшегося Р.; он вежливо съел какую-то малость и поспешил уйти, сославшись на срочную работу.
Два дня спустя дежурила смена наиболее покладистых вертухаев. К вечеру они так увлеклись личными заготовками стройматериалов, что, не стесняясь заключенных, подогнали «левый» грузовик вплотную к забору и даже подозвали некоторых зеков таскать ворованные бревна, доски, мешки и ведра с алебастром и краской, пакеты провода и т. п. При этом они все же «соблюдали режим» — машину, не имевшую пропуска, не вводили во двор шарашки, а подсобников-заключенных не пускали дальше запретной зоны — полутораметровой полосы вдоль забора. Оттуда они уже сами, кряхтя и матерясь, перекидывали свои трофеи, стараясь не повредить колючую проволоку, натянутую по гребню каменной ограды.
Зато мы все могли гулять хоть за полночь, а в лабораториях и в библиотеке чувствовали себя и вовсе беззаботно.
В тот вечер я оказался один на нашей тропе. Гулял, стараясь не видеть колючей проволоки и вышек на углах ограды, а только снег, кусты, деревья и звезды.
Подошел Р. Мы шагали рядом, я пытался что-то рассказывать… Внезапно он заговорил, глядя в сторону, глуховато и словно сдавленно:
— Вот что… я хочу объяснить вам и вашим друзьям. Надеюсь, что поймете правильно. Вы трое — порядочные люди и достаточно опытные зеки… Так вот, не нужно приближаться ко мне. Никому. Как можно меньше, лучше вовсе не разговаривать — не общаться… Вы трое мне симпатичны. Я разбираюсь в людях. Но я должен вас избегать и прошу содействовать… Прошу сторониться меня…
Он говорил внятно, спокойно. Мы ходили рядом, плечо с плечом, он смотрел под ноги или в сторону, изредка взглядывая в упор.
— Не приближаться… Прошу настоятельно. Дело в том, что я на крючке. Понимаете? На крючке у кума. У опера… Обязался… Не перебивайте. Я не хочу оправдываться. Только объяснить. В жалости не нуждаюсь. Но объяснить должен. В 38-м я попал на Колыму, на золотую каторгу. Там расстреливали. Сотни, тысячи без суда. Решала местная тройка. Иногда только приказ опера. Каждую ночь вызывали по спискам. Уводили в сопки. Ночь за ночью… Кто оставались, долго не засыпали — никто не знал, сколько еще жить. Так недели две… Потом кончилось. Говорили, что и тройку, и начальника самих расстреляли. У нас некоторые сошли с ума… Другие опустели. Понимаете? Опустели: и душа, и мозги пустые. Ни надежды, ни веры. Ничего! Есть пайка. Работа. Обед. Печка. Сон. Опять пайка… И все. Ничего больше. Даже тоски нет. И вспоминать не хотели. Ни о семьях, ни о воле. Жизнь от пайки до пайки. Были такие, кто озверел. Как блатняки. Знаете ведь: «Подохни ты сегодня, а я завтра». Могли убить за кусок хлеба, за щепотку табака… Мало кто — очень мало — остался просто человеком… А потом война и опять расстрелы… Прямо на вахте расстреливали отказчиков. Чаще всего просто больных… Врач справки не дал. У него лимит: превысит — самого пристрелят. Я видел несколько раз: доходяга, еле плетется — сердечник, или почечная колика, или ревматизм, а его тут же перед вахтой на глазах у всех из нагана стрелял начальник конвоя или конвоиру приказывал… Расстреливали и за невыполнение нормы — за саботаж. И по новым лагерным делам. Пораженческая агитация. Восхваление врага… Стукачи старались… На меня дунули, будто сказал, что у немцев хорошие самолеты… И еще стали мотать дело, что в мастерских большой износ инструментов. Вредительство! Я был старшим механиком… Посадили в кандей. Опер вел следствие. Верная вышка. Он и стал покупать. Выбор простой — смерть или подписывай: обязуюсь помогать. Обязался. Что было потом, не хочу вспоминать. Не могу. Старался не губить людей… Хороших людей пытался выручать… Повезло — перевели на другой лагпункт, тоже на производство. Тамошний кум не сразу хватился. И не такой прилипчивый был. Потом я долго болел. Дистрофия, нервное истощение. Опять перевели. Опять кум нашел. «Давай, сигнализируй, а то мышей не ловишь…» Но к концу войны легче стало. Не так дергали, не так грозили. А я все больше нажимал на производство. Вкалывал до упаду. Изобретал. Рационализировал. Я вообще люблю работать. А чтоб от них отпихнуться, старался вдвое, втрое. Стал погонялой, собачником. Работяги меня боялись и ненавидели. А я нарочно. Так и хотел. Пусть больше ненавидят, могу сказать: мне ж никто не доверяет, я за производство болею, никому спуску не даю. Здесь меня еще никто не вызывал. Но ведь могут в любой день. Работа у меня прекрасная — один на один с кульманом, придумывай, считай, черти. И могу только о деле разговаривать — так что все слышат. Но вы и ваши друзья заняты совсем другой работой. Значит, у нас не может быть ничего общего. Вот и все! Нет, пожалуйста, ничего говорить не надо. Прошу вас убедительно. Не надо. Сами понимаете, насколько доверяю, если рассказал. Передайте это вашим друзьям, только им и только один раз.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});