Ирина Муравьева - Жизнь Владислава Ходасевича
Но в этот тяжелый год, как подарок вопреки удару судьбы, вышла в свет все в том же издательстве «Гриф» первая книга стихов Ходасевича — «Молодость». А первая книга стихов — всегда радость, правда пока не перечитаешь ее в зрелом возрасте. Ходасевич в дальнейшем открещивался от нее и ни разу не переиздал. Книга, конечно, была еще очень незрелой, «символистской». В ней то и дело возникали склепы, гробы, «полночные муки», «снежные могилы». По интонациям и системе образов она более всего напоминала Блока. Но в то же время чувствовалась в ней и своя собственная скрытая сила, энергия растущего таланта — в самой просодии, в точности и звучности рифм (волчий — желчи, пыток — свиток, звенья — дерзновенья и т. д. — ни одной «бедной» рифмы на весь сборник). И постоянная тема Ходасевича — тоска, одиночество — обозначилась здесь достаточно ясно, может быть, даже сильнее и надрывнее (как это бывает в юности), чем в последующих двух сборниках. Многие из стихов появились в поместье Лидино, которое сам Ходасевич описывал так: «В его (Терлецкого, уже упоминавшегося. — И. М.) имении был прекрасный барский дом, окруженный липовым парком. В парке стояла церковь, если не ошибаюсь — XVII столетия». В другой статье он писал: «Мне и самому в 1905–1907 гг. довелось жить в одном таком имении (где, по легендам, бывал Пушкин), с „уголками“ и с креслами у каминов. <…> …принадлежало оно некогда лицейскому товарищу Пушкина, Ф. Ф. Матюшкину, тому самому, о котором так хорошо говорится в „19 октября 1825 г.“. Был в Лидине дом, обставленный мебелью красного дерева, снятой с какого-то корабля. Был даже огромный буфет, в котором посуда не ставилась, а особым образом подвешивалась — на случай качки».
Все это настраивало на необычный, ретроспективный лад. Отголоски вольной и беспечной жизни в имении, среди старинных лип, звучат во многих стихах («Старинные друзья», «Воспоминание», «За окном гудит метелица…»). Здесь Ходасевичу легко было представить себя живущим в XIX веке.
Все помню: день и час, и миг,И хрупкой чаши звон хрустальный,И темный сад, и лунный лик,И в нашем доме топот бальный.
Мы подошли из темнотыИ в окна светлые следили:Четыре пестрые черты, —Шеренги ровные кадрили…
У освещенного окнаТемнея тонким силуэтом,Ты, поцелуем смущена,Счастливым медлила ответом. <…>
Но тоска затопляет все, и программное, открывающее сборник стихотворение «В моей стране», посвященное самому близкому другу Муни и перекликающееся с его стихами, подавляет своей безысходностью:
Мои поля сыпучий пепел кроет,В моей стране печален страдный день.Сухую пыль соха со скрипом роет,И ноги жжет затянутый ремень.
В моей стране — ни зим, ни лет, ни весен,Ни дней, ни зорь, ни голубых ночей.Там круглый год владычествует осень,Там — серый цвет бессолнечных лучей. <…>
Но в этой чрезмерности несчастья ощущается и некоторый элемент рисовки — слишком уж все трагично…
Критикой «Молодость» была встречена благосклонно и собрала несколько доброжелательных рецензий, в том числе ее отметил В. Брюсов в своей заметке «Дебютанты» (Весы. 1908. № 3) и В. Гофман в статье «В. Ходасевич. Молодость. Стихи 1907 года» (Русская мысль. 1908. № 7). Все это утешало и отвлекало от только что пережитого разрыва. А сборник в целом был по-прежнему посвящен Марине — в память о недавнем счастии, которое грезилось надолго, и уходящей, еще не совсем ушедшей любви.
Глава 3
Нина Петровская
Нина Петровская. 1910-е годы
Роман Нины Петровской с Брюсовым, длившийся семь лет, в конце концов сгубил ее… Нина занимала в тогдашней жизни Ходасевича немалое место. Она сама писала, как мы видели, про нечто сходное («печальное сходство») в их духовном устройстве, в их взгляде на мир. Но Ходасевич оказался все же другим, все же человеком, не склонным к символистским выкрутасам. А Нина была во многом, по словам самого Ходасевича, порождением эпохи символизма и настолько ярко выразила время, что не рассказать о ней подробнее невозможно.
Ходасевич считал ее «истинной жертвою декадентства», хотя, возможно, «гибельность» была заложена в самой ее натуре, а «декадентство» лишь быстрее выявило эту гибельность. Ходасевич глубоко понял суть символизма с точки зрения не только сугубо литературной, но и глубинно связанной с ней жизненной, человеческой: «Символисты не хотели отделять писателя от человека, литературную биографию от личной. Символизм не хотел быть только художественной школой, литературным течением. Все время он порывался стать жизненно-творческим методом <…>. Это был ряд попыток, порой истинно героических, — найти сплав жизни и творчества, своего рода философский камень искусства. <…> …формула не была открыта. Дело свелось к тому, что история символистов превратилась в историю разбитых жизней, а их творчество как бы не довоплотилось: часть творческой энергии и часть внутреннего опыта воплощалась в писаниях, а часть недовоплощалась, утекала в жизнь, как утекает электричество при недостаточной изоляции. <…>
Жили в неистовом напряжении, в вечном возбуждении, в обостренности, в лихорадке. Жили разом в нескольких планах. В конце концов были сложнейше запутаны в общую сеть любвей и ненавистей, личных и литературных. Вскоре Нина Петровская сделалась одним из центральных узлов, одною из главных петель той сети».
Став женой Соколова, попав в литературную среду, она сразу почувствовала себя вступившей в «орден символистов».
«От каждого вступавшего в орден <…> требовалось лишь непрестанное горение, движение — безразлично во имя чего. Все пути были открыты с одной лишь обязанностью — идти как можно быстрей и как можно дальше. Это был единственный, основной догмат. Можно было прославлять и Бога, и Дьявола. Разрешалось быть одержимым чем угодно: требовалась лишь полнота одержимости.
„Личность“ становилась копилкой переживаний, мешком, куда ссыпались накопленные без разбора эмоции — „миги“, по выражению Брюсова: „Берем мы миги, их губя“.
<…> …непрестанное стремление перестраивать мысль, жизнь, отношения, самый даже обиход свой по императиву очередного „переживания“ влекло символистов к непрестанному актерству перед самими собой — к разыгрыванию собственной жизни как бы на театре жгучих импровизаций. Знали, что играют, но игра становилась жизнью. Расплаты были не театральные. „Истекаю клюквенным соком!“ — кричал блоковский паяц. Но клюквенный сок иногда оказывался настоящей кровью.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});