Ирина Муравьева - Жизнь Владислава Ходасевича
Однажды, в Литературно-художественном кружке, после заседания, в передней, Нина, выхватив из муфты пистолет, выстрелила в Брюсова, но забыла снять оружие с предохранителя. Стоявший тут же Соколов вырвал у нее пистолет. До этого, еще в 1905 году, она, по словам Ходасевича, уже стреляла в Андрея Белого, но пистолет тоже, к счастью, дал осечку; больше попыток она не делала. И пусть все это было театрально, очень уж по Достоевскому, но в то же время и достаточно страшно…
Она гибла на глазах, приучила к морфию и Брюсова, чего уже не могла простить ей его жена…
Ироничный и, как считают, злой, равнодушный, Ходасевич был не в состоянии спокойно смотреть на все это. Он счел необходимым поговорить о Нине с Брюсовым. «Я знал и видел страдания Нины и дважды по этому поводу говорил с Брюсовым. Во время второй беседы я сказал ему столь оскорбительное слово, что об этом он, кажется, не рассказал даже Нине. Мы перестали здороваться. Впрочем, через полгода Нина сгладила нашу ссору. Мы притворились, что ее не было».
А потом состояние Нины оказалось столь тяжелым, что ей пришлось лечиться. Лечился и Брюсов — оба у брата Александра Койранского, психиатра Генриха Койранского. Осенью 1909 года Нина уехала в сопровождении Койранского за границу — лечиться. Ей стало лучше. Она продолжала переписку с Брюсовым. Она еще вернулась в Россию, чтобы уехать окончательно вместе со своей беспомощной, больной сестрой Надей — единственным существом, которому она всерьез была нужна. Брюсов постепенно отошел от нее: постаревшая, подурневшая от наркотиков, она уже не была столь привлекательна, как раньше, прежнее очарование окончательно рассеялось. Нина писала ему в эти годы, уже несколько иначе видя и его: «Наступил час, когда ты, сняв целое наслоение различных масок, сам увидел свое лицо — подлинное, данное природой. Может быть, прежде ты бессознательно стремился стряхнуть наконец весь романтизм, не свойственный твоей позитивной натуре, — но он был модным, и тебе казалось нужным играть роль. <…> Порой ты уже и сам не различал, — где маски, где лицо, какие слова настоящие, какие — ложь».
Ходасевич присутствовал при последней встрече Нины и Брюсова. Это было 9 ноября 1911 года. Нина уезжала из Москвы теперь уже навсегда. Ходасевич тоже пришел проводить ее.
«Я отправился на Александровский вокзал. Нина уже сидела в купе, рядом с Брюсовым. На полу стояла откупоренная бутылка коньяку (это был, можно сказать, „национальный“ напиток московского символизма). Пили прямо из горлышка, плача и обнимаясь. Хлебнул и я, прослезившись. Это было похоже на проводы новобранцев. Нина и Брюсов знали, что расстаются навеки. Бутылку допили. Поезд тронулся. Мы с Брюсовым вышли из вокзала, сели в сани и молча доехали вместе до Страстного монастыря».
Придя вечером поздравить с именинами мать Брюсова, Матрену Александровну, — все-таки Ходасевич был крепко связан с этим домом — он застал там уже совсем другого Брюсова, «домашнего, уютного, добродушнейшего». Того, вокзального, словно смыло чем-то. Он играл с именинницей и родными в преферанс и сказал Владиславу несколько искательно, «с улыбкой заглядывая в глаза:
— Вот при каких различных обстоятельствах мы нынче встречаемся!
Я молчал. Тогда Брюсов, стремительно развернув карты веером и как бы говоря: „А, вы не понимаете шуток?“ — резко спросил:
— А вы бы что стали делать на моем месте, Владислав Фелицианович?
Вопрос как будто бы относился к картам, но он имел и иносказательное значение. Я заглянул в карты Брюсова и сказал:
— По-моему, надо вам играть простые бубны, — и, помолчав, прибавил: — И благодарить Бога, если это вам сойдет с рук.
— Ну, а я сыграю семь треф.
И сыграл».
Вот так обменялись они иносказательными репликами. Ходасевич не мог смолчать, не мог принять полуизвиняющийся тон Брюсова: его ужаснула эта циничная раздвоенность.
С Ниной Петровской было еще несколько встреч в эмиграции. Берберова вспоминает, как Петровская пришла к ним в Берлине вместе с сестрой Надей.
«…Нина показалась мне очень старой и старомодной. Рената „Огненного ангела“, любовь Брюсова, подруга Белого — нет, не такой воображала я ее себе. Мне показалось, что и Ходасевич не ожидал увидеть ее такой. В глубоких, черных ее глазах было что-то неуютное, немного жутковатое, низким голосом она говорила о том, что написала ему письмо (она никогда не называла Брюсова по имени) и теперь ждет, что он ответит ей и позовет в Москву. <…> Когда она поцеловала меня, я почувствовала идущий от нее запах табака и водки. Однажды Ходасевич вернулся домой в ужасе: он три часа просидел в обществе ее и Белого: они сводили старые счеты: „Это было совершенно как в 1911 году, — говорил он. — Только оба были такие старые и страшные, что я едва не заплакал“. <…> Она приходила часто, сидела долго, и пила и курила и все говорила о нем. Но Брюсов ей так и не ответил».
В конце концов она возненавидела Брюсова. Жизнь ее за границей была сплошным мучением; кроме всего прочего, не было и денег, и многие в Париже помогали ей как могли. В 1913 году она выбросилась из окна гостиницы, но только сломала ногу и осталась хромой. Живя в Риме, она перешла в католичество и приняла «тайное имя» Рената. Последней привязкой к жизни была ее беспомощная, больная сестра Надя. «Смертью Нади (в 1928 году. — И. М.), — пишет Ходасевич, — была дописана последняя страница затянувшегося эпилога».
После смерти Нади Петровская несколько дней прожила у Ходасевича и Берберовой на улице Ламбларди. «С утра она, стараясь, чтобы я не заметила, — вспоминала Берберова, — уходила пить вино на угол площади Дюменвиль, а потом обходила русских врачей, умоляя их прописать ей кодеин. <…> Ночью она не могла спать, ей нужно было еще и еще ворошить прошлое. Ходасевич сидел с ней в первой, так называемой моей, комнате. Я укладывалась спать в его комнате, на диване. Измученный разговорами, куреньем, одуревший от ее пьяных слез и кодеинового бреда, он приходил под утро… <…> Я старалась иногда заставить ее съесть что-нибудь (она почти ничего не ела), принять ванну, вымыть голову, постирать свое белье и чулки, но она уже ни на что не была способна. Однажды она ушла и не вернулась. Денег у нее не было (как, впрочем, и у нас в то время). Через неделю ее нашли мертвой в комнатушке общежития Армии Спасения — она открыла газ. Это было 23 февраля 1928 года».
Ходасевич многое не простил Брюсову, многое поставил ему в счет.
Брюсов как поэт был его юношеским кумиром. Но будучи долгое время связан с этим человеком, самодержавным лидером московских модернистов, его тщеславную и холодную, «канцелярскую» какую-то сущность он раскусил со всей своей проницательностью. Он знал, что Брюсов не любит людей и вспоминал его непонятную и неприятную манеру подавать руку: сначала протягивать, а потом вдруг в последний момент отдергивать и через секунду снова стремительно опускать ее и хватать протянутую руку. Это вызывало, хотя рукопожатие и состоялось, чувство неловкости и унижения…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});