Евгений Шварц - Телефонная книжка
И когда начинали в четыре руки наши музыканты, словно таяло осуждающее выражение ее лица. Вера Николаевна казалась теперь застенчивой, нежной, даже умной. Она слушала музыку не как общественница разглагольствует, а как «ангел Богу предстоит». Дмитрий Константинович высок, худ, выражение глаз серьезное, несколько странное, — у него что‑то неладное со зрением от переутомления. Говорит несколько косноязычно, как Василий Алексеевич Соколов, учитель математики в нашем реальном училище в Майкопе. Отец лучшего моего друга Юрки Соколова. Не то картавит, не то не выговаривает нескольких букв. И мне чудится, что это не единственное сходство с Соколовыми у Фаддеевых. Есть прелестное явление природы — талантливая и уравновешенная русская семья. Если бы не вызывающая ярость агрессивная простоватость Веры Николаевны, то целый ряд признаков этого явления ощущался бы ясней. Фаддеев ни разу за все пять лет нашего знакомства не сфальшивил. Все, что он говорил, соответствовало его мыслям, его представлению или ощущению. Я не могу себе представить, что он изображает профессора, видит себя со стороны и любуется: «Я декан! Ай да я! Я выдающийся. Мы, ученые!..» и тому подобное. От врожденного отсутствия позы он, как таковой, стоит против предмета и смотрит на него не с условной, а с естественной точки зрения, без посредников. Поэтому об искусстве он тоже всегда говорит интересно. Или не говорит. Не притворяется.
Вера Николаевна, несмотря на то, что вечно я раздражаюсь, слушая ее — у нее не умозаключения, а приговоры, — чем‑то и внушает уважение. Хотя бы душевной свежестью. Вечная студентка. Она основной двигатель семьи. И гараж построен благодаря ее энергии. И достраивается дача в Комарове. Она ведет дом. Детей их я знаю мало, но впечатление они производят хорошее. И такие резко ограниченные характеры, как у Веры Николаевны, необходимы для того, чтобы быть хорошей воспитательницей. Одеваются муж и жена не то чтобы небрежно, а не придавая этому значения. Свойство среды. И хорошие спортсмены — гребут, гоняют на велосипедах, путешествуют.
Х
6 июляХанзель и Гурецкая.[0] Он красив, но вял, она некрасива, но полна жизни той самой, что вызывает свертывание молока, гниение. С той разницей, что бактерии невинны, бессознательно разлагают среду, в которой живут, Гурецкая же полна неистовой злобы. И нет на нее пенициллина. Держится до того уверенно и победительно, что многие искренне верят, что она хорошенькая. Дурнушки, которые держатся как хорошенькие, явление частое и скорее положительное. Но Гурецкая зла, разъедающе зла и, вероятно, от этого кожа ее лица кажется обожженной, словно ей плеснули кипятком в лицо. На самом же деле кипяток клокочет внутри неё самой. Я имел несчастье наблюдать, как она и заряженный ею вялый Ханзель разъедали, как и подобает патогенным бактериям, тот самый организм, в который их занесло. Ханзель, при всей своей вялости, отличный проводник именно злых сил. Противоположного явления не наблюдалось. На доброе, при всей своей вялости, не поддавался. Она бешено ненавидела Акимова, а заодно и весь Театр комедии. По их словам, приглашали их и в Вахтанговский театр и в Камерный и еще там куда- то, но по загадочным причинам оставались они в Комедии. В 49 году Акимов, не без их участия, точнее, в результате долгой, подтачивающей работы Ханзеля, Гурецкой и тех, кого удалось им настроить, мобилизовать, одурманить, был снят с работы. И театр остался без руководителя. И, как это вечно бывает, царь зла отказался платить тем, кто продал ему душу. А театр стал умирать, угрожая своей гибелью убийцам. Вечная судьба патогенных бактерий. Но те погибают с убитым ими организмом, ничего не понимая. Ханзель же и Гурецкая опомнились, перегруппировали силы и двинулись в бой за Акимова, присоединились к его друзьям. Прошло семь лет. Акимов вернулся в театр. Постаревший коллектив, все это время питавшийся от корней, пытается ожить. Постаревший и подурневший Ханзель, еще более, будто граната, исполненная сил Гурецкая ничего не выиграли ни от падения, ни от возвращения Акимова. Теперь мне придется портить схему: в Гурецкой есть привлекательные стороны! Не смею скрыть. Первая — страстная любовь к своему делу.
7 июляЭто не редкость среди актеров. Но любовь Гурецкой сказывается не только в борьбе за роли и за славу. Она работает, непрерывно работает, муштрует, гоняет себя, учится. Брала уроки пения и теперь поет приятно и точно. Знает на зубок все роли, которые считает для себя подходящими, и все их сыграла, выбрав подходящий момент. На наших глазах она из плохой актрисы стала средней. А в «Льве Гурыче Синичкине» сыграла даже хорошо[1]. Если бы не вечное беспокойство, не душевная чесотка, не истерическая суетность, может быть, из средней выработалась хорошая актриса? Далее: Гурецкая, не в пример озлобленным женщинам ее типа, любит и кого‑то еще, кроме себя. Правда, эти «кто‑то» ее мать и единственный брат. Но я помню, как обезумевший, закосневший чертов сын актер в Кирове во всеуслышание жаловался: «У меня большое несчастье — мать из блокады приехала». А в старом номере «Театра и искусства» в Кирове прочли мы, как дед этого самого актера — старый суфлер повесился в Ростове в нищете. И журнал упрекал в отсутствии дочерних чувств известную провинциальную актрису. И словно возмездие! Пришло время, и ее единственный сын отвечает ей тем же! Нет, нет, артисты ядовитые, обычно ядовитые до самого донышка. А в Гурецкой вдруг, нарушая картину, обнаруживались человеческие свойства. Когда брат приходил к ней или разговаривала она с матерью, то даже хорошела. Мужа, на мой взгляд, любила она меньше. Женские желания ушли в любовь к актерскому ремеслу. Он для нее был не сожитель, а сообщник, по этой линии она с него и взыскивала. Бог с ними. Встречались люди, которых я выбирал, встречались и такие, близость с которыми образовывалась чисто механически, как в одном трамвае едешь. Я разглядел Ханзеля и Гурецкую, пока мы жили в смежных комнатах номера люкс в гостинице «Москва» в 44 году. И после этого, что бы я о них ни слышал, — все укладывалось в рамки первого представления о них.
Режиссер Хейфиц, благообразный и наклонный к полноте, начисто лишенный каких‑либо пристрастий и убеждений, кроме привитых обстоятельствами.
Ц
8 июляИ при этом талантлив и что‑то делает. Каким образом? А очень простым и страшным. Как солдат в атаке пробегает, когда ему оторвет голову, еще несколько шагов.
Цимбал[0] существо своеобразное. Голову ему не оторвало, но он до того втянул этот орган в плечи, что практически дело сводится к тому же. Глаза у него светлые, почти белые, выражение лица спокойное, почти сонное. Мне жаловаться грех — лучшие статьи обо мне написал он[1], но когда я вижу его длинное лицо с выражением сомнамбулическим, то испытываю страх. Привидение, но из плоти и крови. Убитый человек, не придающий этому обстоятельству особенного значения. Ну, убили и убили — подумаешь. Так даже спокойнее. Можно хладнокровнее относиться к окружающему. Хейфиц хоть бежит куда‑то: осталась жизнь в ногах и руках — всю ду, кроме того органа, что оторван. Цимбал же никуда не спешит, а, напротив того, старается лечь и сложить ручки. Разлагается ли он? Боюсь, что да. Но в эту темную область я не смею заглядывать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});