Евгений Шварц - Телефонная книжка
«Довольны ли вы собой?» — «Когда я бреюсь и вижу в зеркале свое узкое, восточноарабское смуглое лицо, вьющиеся волосы, черные глаза, то я доволен собой. Когда примеряю новый костюм, я доволен собой. Я сшил новый костюм! На деньги, заработанные самым высоким искусством мира! Ведь кино — самое массовое из искусств и так далее и тому подобное! Но есть нечто вызывающее угрызения совести. Я ни разу не имел по- настоящему большого успеха. Значит я чего‑то не сделал, не додумал. Я, вероятно, слишком долго оставался при Козинцеве. На меня привыкли смотреть как на хорошего помощника. Как на человека из вспомогательного, а не основного состава. Правда, я умею показать зубы и встать на защиту своих прав. Но есть нечто, что все время мешает мне. Мой успех, а у меня был настоящий успех, но как бы сверхкомплектный, не зачисленный в формуляр. Это мучает мою совесть. Как же это я не сумел!» — «Сказывается ли ваша ближневосточная наружность на вашей работе?» — «Это вечная наша ошибка — мы ждем соответствия между психическими данными и красотой или безобразием. А между тем психическая жизнь моя находится в соответствии с Домом кино, но отнюдь не с домом отца моего. Возможно, что когда я выбираю между двумя поступками, то влияет тут вся моя сущность, полностью. Но поступки мои не выходят за пределы того, что принято в моей нынешней среде. Я в трудные дни моей жизни не раздираю одежду мою, не посыпаю пеплом главу, и из счастья не пляшу перед ковчегом. Разве что продаю по- библейски первородство, чтобы сегодня, сейчас же, сию же минуту поесть. Но это уже вошло в быт. Это принято. Вот я каков. В моих работах, в моих словах да и в моих действиях нет ничего, что слишком выделяло бы меня из среды. Да я и боюсь этого. Я живу, одеваюсь, думаю в подобающих пределах. И работаю. Чисто. Добросовестно. Средне. Может быть, именно потому, что самое сильное во мне никак не укладывается, не переводится на язык, который утвердился в моем искусстве. Не имеют названия и страсти мои, и я их поэтому не понимаю. Но и чувства некоторые я отбрасываю. Думаю, что, к счастью, силы, не нашедшие применения, не изуродовали меня. А ушли в неутолимую трудоспособность. И, вероятно, о них могли бы рассказать женщины, хотя я не бабник. Я не распутен, не сластолюбив, я страстен», — «Простите, что я задавал вам все эти вопросы. Вы мне интересны как явление. Не вы как Илья Абрамович Фрэз, а Вы как человек известной породы, вышколенный известным временем и могучими пижонами самого массового из искусств». — «Понимаю. Но заставив меня говорить о себе так сознательно, вы лишили мой портрет главной черты: я не умею говорить. Я скрытен, сам того не зная. Я прост. Я не умею смотреть на себя и горжусь этим».
4 июляФаддеевы Дмитрий Константинович и Вера Николаевна[0] — люди дважды уважаемые; таинственная одаренность их кажется мне непостижимой и непостигаемой, чуть ли не божественной. Они математики — шапки долой! И музыкальны — прошу встать. Впрочем, музыкально, таинственно, одарен только Дмитрий Константинович. Он, не бросая математики, кончил консерваторию, по классу рояля, и утомленными своими глазами по растрепанным нотам просто и легко читает с листа, без малейшего напряжения. Ноты ему помощники, а не враги, которых требуется преодолеть. Почти каждую субботу в течение сумеречного периода моей комаровской жизни с осени 49 по 54 год — наступал праздничный вечер. С дачи Смирнова извещали: сегодня в семь часов музыка. В большинстве случаев число слушателей не превышало двоих: я и Вера Николаевна. Я сидел позади музыкантов. Вера Николаевна напротив меня у кафельной зеленоватой печки. Она могла любоваться и Владимиром Ивановичем, и собственным мужем. Первый сидел за роялем слева. На стул он подкладывал, по невысокому своему росту, толстую нотную тетрадь, кажется, бетховенские сонаты.
Долговязому Фаддееву и так было удобно. С первых же тактов играющие уходили в музыку, как в воду, как в среду, сильно изменяющую их свойства. Нисколько не казалось смешным, что Владимир Иванович то подпрыгивает, то вбирает голову в плечи, то откидывает вверх назад торжественно. А Дмитрий Константинович все покачивался и покачивался. Иногда среда поглотившая исчезала. Музыканты допускали ошибку. Тут они останавливались и, наскоро условившись, с какого такта начинать, снова благополучно одолевали трудное место и, сойдя с мели, погружались в свою стихию. Удивительно менялась, слушая музыку, Вера Николаевна. Она походила на курсистку — бестужевку. Лицо принципиально некрасивое, строгое. Судила и рядила беспощадно и храбро. Несла иногда, как и подобает курсистке, такое, что нельзя было не вступать с ней в спор. И при том отчаянный. Музыку любила до того, что первенца своего назвала Людвиг[1], в честь Бетховена, что тоже раздражало. Однажды пожаловалась: «У мальчика абсолютный слух. Мы так мечтали, что он пойдет в консерваторию, в дирижерский класс, а он выбрал физику!»
5 июляИ когда начинали в четыре руки наши музыканты, словно таяло осуждающее выражение ее лица. Вера Николаевна казалась теперь застенчивой, нежной, даже умной. Она слушала музыку не как общественница разглагольствует, а как «ангел Богу предстоит». Дмитрий Константинович высок, худ, выражение глаз серьезное, несколько странное, — у него что‑то неладное со зрением от переутомления. Говорит несколько косноязычно, как Василий Алексеевич Соколов, учитель математики в нашем реальном училище в Майкопе. Отец лучшего моего друга Юрки Соколова. Не то картавит, не то не выговаривает нескольких букв. И мне чудится, что это не единственное сходство с Соколовыми у Фаддеевых. Есть прелестное явление природы — талантливая и уравновешенная русская семья. Если бы не вызывающая ярость агрессивная простоватость Веры Николаевны, то целый ряд признаков этого явления ощущался бы ясней. Фаддеев ни разу за все пять лет нашего знакомства не сфальшивил. Все, что он говорил, соответствовало его мыслям, его представлению или ощущению. Я не могу себе представить, что он изображает профессора, видит себя со стороны и любуется: «Я декан! Ай да я! Я выдающийся. Мы, ученые!..» и тому подобное. От врожденного отсутствия позы он, как таковой, стоит против предмета и смотрит на него не с условной, а с естественной точки зрения, без посредников. Поэтому об искусстве он тоже всегда говорит интересно. Или не говорит. Не притворяется.
Вера Николаевна, несмотря на то, что вечно я раздражаюсь, слушая ее — у нее не умозаключения, а приговоры, — чем‑то и внушает уважение. Хотя бы душевной свежестью. Вечная студентка. Она основной двигатель семьи. И гараж построен благодаря ее энергии. И достраивается дача в Комарове. Она ведет дом. Детей их я знаю мало, но впечатление они производят хорошее. И такие резко ограниченные характеры, как у Веры Николаевны, необходимы для того, чтобы быть хорошей воспитательницей. Одеваются муж и жена не то чтобы небрежно, а не придавая этому значения. Свойство среды. И хорошие спортсмены — гребут, гоняют на велосипедах, путешествуют.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});