Вечный ковер жизни. Семейная хроника - Дмитрий Адамович Олсуфьев
<Семейная среда>
29 января [1927 года]
Когда пишешь свои воспоминания, то неизбежно сам становишься центром событий. Недавно я узнал новое для меня слово и, по-видимому, входящее в моду у новейших русских философов: эгоцентризм. Насколько я его понимаю, это слово обозначает субъективизм всех суждений человека, т. е. то свойство ума, когда человек на всё смотрит, всё оценивает под определенным углом своих воззрений. Если эгоизм в обычном словоупотреблении указывает на себялюбие в человеке и малую любовь к другим, то эгоцентризм оттеняет не любовь к своему телу и похотям его, но любовь к своим мыслям, принципам, взглядам и неспособность понять чужие мысли, чужие воззрения. Впрочем, слово это для меня еще мало понятное и я не нахожу этот новый термин особенно удачным. Обозначает ли он нетерпимость, фанатизм, педантизм, идеологичность?
Я здесь употреблю этот термин в моем собственном применении: всякий человек эгоцентрик в своих воспоминаниях; эгоцентризм в воспоминаниях неизбежен.
Переход от семейной хроники к личным воспоминаниям неизбежно связан с событием рождения пишущего. Это событие, важнейшее в моей жизни, произошло 2-го октября ст. ст. 1862 года в Петербурге. Мои личные воспоминания начинаются с конца 60-х годов прошлого столетия.
Мне хочется положить несколько общих штрихов, характеризующих ту семейную и классовую среду, в которой я появился на свет.
Все считают самым главным в воспитании период до 20-ти лет. Хотя и есть поговорка: век живи, век учись, но, несомненно, детство и отрочество, даже и юность больше всего определяют умственный и нравственный закал человека. Так вот, в семье Олсуфьевых мои тетушки, мой отец и его старший брат получили петербургско-николаевское воспитание, а моя мать получила московско-николаевское воспитание. А мой младший дядя Александр — смешанное петербургско-николаевское и московско-александровское воспитание.
Экономический материализм определяет историю человечества как развитие экономических интересов; идеалистическая школа придает первенствующее значение идеям. В истории государств, в истории классов, в истории семьи, в истории отдельного человека идеи имеют колоссальное значение. Один английский философ недавно написал, что если бы не появилось в 60-х годах учение Дарвина о борьбе за существование, не было бы и Великой войны 1914–1918 годов.
Так вот, «идеи» или, вернее, «новые идеи» в известные круги общества при Николае Павловиче не проникли. Великая княгиня Александра Иосифовна в старости лет как-то сказала при моей кузине Тане Олсуфьевой: «du temps de l'Empereur Nicolas, les idées restaient à la frontière» [во времена Императора Николая идеи оставались у границы]. Идеи, уже давно волновавшие западное общество, за русскую границу не переходили.
В таковой классовой и бытовой оторванности воспитывались дети моего дедушки Василия Дмитриевича. «Идей» не было, а были придворно-аристократические, служиво-дворянские, религиозно-бытовые, семейные традиции. Не рассуждая, не углубляясь в жизнь, бессознательно, без критики жили в известных рамках, катились по определенным рельсам жизни. И жили просто, цельно, весело. Толстой когда-то при мне говорил, что те эпохи истории наиболее счастливые, когда идеалы не расходятся с действительностью. Теперь относим к таким эпохам XVIII век (почему-то?).
Поколение моего отца и его сестер воспитывалось в условиях, когда идеалы не расходились с действительностью. Запросов не было, критика молчала, жили авторитетами: Церковь, Император, дворянские традиции.
Молодежь олсуфьевская, по правде сказать, была в большинстве не слишком умная, не слишком развитая, образованная; зато воспитанная в хороших семейных, нравственных религиозных правилах: красивая, здоровая, румяная, кровь с молоком — шумливо-крикливая, веселящаяся молодежь{18}. В этом роде кружок аристократической молодежи я наблюдал лет сорок спустя в 90-х годах в двух родственных мне семьях Мейендорфов. Конечно, изменилась эпоха, изменились и оттенки; но сущность была та же. Я бы ее определил: безыдейность и непосредственная жизнерадостность.
Всё весело, добро, мило, но ограниченно. Высших интересов нету: это толпа детей счастливых и веселящихся. Зато никаких мучительных раздвоений, никаких тревог совести, никаких преждевременных сомнений, никакой изломанности, никакого внутреннего яда, отравляющего иногда у иных лучшие дни и годы молодости. Масса человечества должна жить именно так бессознательно, по авторитетам, по традициям, чтобы быть счастливыми.
В весьма частой, почти изо дня в день оживленной переписке тети Васильчиковой с ее матерью, моей бабушкой из-за границы (из Парижа, из Рима, из Германии) — ни одного слова о политике, ни одного слова о литературе, ни одного слова критики быта, общественных отношений. В корреспонденции за 1861 год — ни одного слова о падении крепостного права: по-видимому, эта реформа скользнула по быту высшего дворянского круга, не затронувши существенных условий жизни.
Это не то что большевизм! Вот когда тряхнуло, так тряхнуло. В нашу большевицкую эпоху нельзя бессознательно жить: поневоле задумается и 18-летняя барышня и о политике, и о социологии и о религии, и о жизненной философии. Каково-то будет поколение, пережившее в отроческих и юношеских годах нашу революцию, т. е. родившиеся в первых годах XX века?
Я пишу не чувством сейчас, а умом. Излагаю откровенно свои мысли или даже полу-мысли, может быть и ошибочные.
<Мой отец в юности>
Олсуфьевы не были интеллектуальными семействами. Барышень воспитывали почтеннейшая г-жа Мингалева Екатерина Сергеевна, барон Фок и кое-какие учителя. Дядя Алексей и отец окончили Пажеский корпус, причем отец мой (скромных умственных дарований, гораздо менее даровитый, чем дядя Алексей) великолепно учился и записан на мраморную доску в Пажеском корпусе, а дядя Алексей гораздо хуже учился.
Скажу несколько слов о семьях моего отца и моей матери к эпохе моего рождения, то есть к началу 60-х годов, к эпохе так называемых Великих реформ. Дядя Алексей и отец мой вышли из Пажеского корпуса в офицеры лейб-гусарского полка. Дядя Алексей в 48 году принимал участие, хотя, кажется, весьма малое, т. е. не боевое, в Венгерской кампании 1849 года. Отец мой вышел в офицеры в 1850 или 51 году.
Был у меня в руках краткий дневник отца моего за эти года. Где он теперь? Он был у меня между бумагами в Никольском.
Отец мой был человек скромный, правдивый и душа у него была простая. Помню некоторые места из его дневника. Он