Евгений Шварц - Телефонная книжка
Сценарный отдел «Ленфильма». С ним отношения непонятны. Единственное место, где я бывал груб и неуступчив, — это «Ленфильм». Я с трудом выношу, когда требуют поправок, а сценарный отдел только этим, собственно, и занимается. В ателье напряжение и спешка, в костюмерной, гримерной, диспетчерской — звонят, спешат, слепят светом, или кричат у телефонов, или спорят с художником или с актерами. И только в сценарном отделе тихо — не то, как в оранжерее, где выращивают цветы, не то, как в классе во время контрольной работы. Или это та зловещая тишина, когда экзаменующийся запнулся. Это последнее — вернее всего. С одной разницей: экзаменатор знает еще меньше экзаменующегося.
«Советский писатель»[0] — издательство. Я с ним не встречался до этого года, пока не вышло решение: печатать сборники пьес. И вот я сдал туда свой сборник. И стал ждать. В сборник мой вошла пятая часть пьес,'что я написал, и один сценарий[1]. Месяца через полтора меня вызвали в издательство. И вот после очень большого промежутка времени приехал я в Дом книги, чтобы поговорить об издании своей книги. Дом Уошеров, который давно упал, но никто этого не замечает[2]. Штатные работники выполняют, нисколько не смущаясь и не пугаясь, работу призраков. Я в течение двух часов добивался с помощью редактора единообразия. То есть: чтобы все ремарки были набраны одинаково, стояли в одном и том же порядке, чтобы… не помню уж всех крохоборческих и третьестепенных требований, которые сводились всё к одному — к типографскому единообразию. Хорошо, впрочем, было то, что никто не требовал, чтобы я переделывал текст пьес. Кончив работу, спустился я во второй этаж, где теперь, — там, где в двадцатых годах размещалась бухгалтерия Госиздата, — устроили отделение книжного магазина. Тут теперь отдел художественной литературы, детской книги и так далее. И вот я увидел зрелище, испугавшее меня. Множество сборников, под названием «Пьесы», стояли, как памятники. На полках, за спиною продавщиц. Фамилия автора едва видна. «Пьесы», «Пьесы», «Пьесы» — и никому они не нужны. Это испугало меня. Приехавши домой, попросил я, позвонив в издательство, переменить название книги, взяв для этого любое заглавие пьесы. Там согласились. Книга будет называться «Тень». Через два — три месяца, совсем недавно, прислали мне корректуру. И — о, ужас! — в верстке! За это время могущественная и на самом деле существующая типография скрутила призрачных обитателй Дома книги. Верстка! Значит, я не мугу править рукопись, увидев ее в печати. А именно тут многое становится окончательно ясным. Править можно было только в пределах двух — трех слов. Общее, призрачное безразличие к существу дела и загадочная, потусторонняя придирчивость к мелочам.
Слонимский Юрий Осипович, известный под кличкой «Тука». Впрочем, она, кличка эта, относится к двадцатым годам. Лысый, голубоглазый. Нет, не так. Гладковыбритая голова, чтобы скрыть, смягчить лысину, ощущение энергии, доходящей до некоторой вибрации всего организма. Чуть дрожит голос, смех почти рыдающий. Светлые глаза, признак все той же энергии и темперамента. Губы не толстые, но как бы припухшие от слез. Быстрые движения. Странное соединение специальностей. Во время первой паспортизации занимал он какую‑то крупную должность в системе милиции. И вместе с тем считался крупным специалистом по балету. Писал рецензии, балетные либретто, книги по истории балета. Сейчас вторая его специальность как будто стала основной и единственной. Он в последнее время болеет так же страстно и энергично, как и всё, что он делает. Плохо с сердцем. Он переехал в наш дом, в первый этаж. Квартира хорошая, но нелепо высокая — продолжение нашего портняжного ателье. В этом есть нечто мистическое. Он сын знаменитого в свое время портного Слонимского, страстного любителя литературы, многих писателей, обшивавшего их в трудные годы бесплатно. Живет Слонимский в своей высочайшей по- дворцовому [квартире] (балет близок ко дворцам — второе таинственное совпадение) со страстью. Он собирает подписи под требованиями жильцов, ходит по учреждениям.
11 июняОбщее впечатление от него скорее благоприятное — уж очень открыт и понятен. И ты почему‑то угадываешь, что при всей своей энергии он имеет предел.
Сафонова Елена Васильевна[0] — художница, одна из дочерей дирижера Сафонова[1], очень известная в свое время.
Еще двух сестер ее я видел мельком. Рослые, худые, словно испепеленные внутренним огнем, темноглазые, темноволосые, голоса низкие. Елена Васильевна, полная, медленная в движениях, тоже могучего роста, казалась уравновешенней остальных, вероятно, потому что часть ее сил уходила в искусство. Она отлично рисовала. С ее иллюстрациями вышли первые издания книги Житкова «Почемучка»[2]. Была умна и наблюдательна, умела хорошо рассказывать. И вместе с тем оставалсь несчастной женщиной, как и сестры ее, одной из многих, изнемогающих от одиночества и избытка сил. Тянуло ее к мужчинам суровым и деспотичным. Была она влюблена в одного сердитого художника — безнадежно, потом в Житкова, который выбрал другую горемыку, ей подобную. Так она и тосковала, и томилась, и это определяло ее больше, чем талант или ум. Во время войны сестры ее умерли в блокаду. Взяла она к себе племянника, маленького, остренького, как мышка. И часть любви ушла на него. Но сколько осталось! Ходила она в поддевке какой‑то, подвязывалась платком, махнула рукой на счастье. Но желание отдать избыток, пострадать — не исчезало. Сколько ей были должны! Сколько денег она рассылала, получит гонорар и идет на почту. В последние годы бывала у Гарина, этого беспутного святого подобного рода женщины просто обожают. Уж тут можно позаботиться и приласкать, ничего не получив взамен, разве только уложить пьяного до поезда, а потом растолкать и отвезти на вокзал, в самый последний миг. Все‑таки утешение ей, что не опоздал. Все‑таки истрачено что‑то из избытков неиспользованной доброты. Мне в этом бескорыстии чудится присутствие божественной силы. Жалко, что в последние годы перестали мы встречаться с Сафоновой. Она до войны еще перебралась в Москву. Вчера был Эраст. Я спросил его: «Как Елена Васильевна?» — «Да плохо что‑то. С сердцем. А Эрдман[3] заставляет ее подниматься на 5–й этаж».
12 июня«Эрдман Борис. Художник. Сафонова — его рука. Он рисовальщик никакой. Она рисует. Он человек темный. Ничего не понимает. Гоняет ее на пятый этаж, с больным сердцем». Так Эраст поносил Бориса Эрдмана за то, что обижает он Сафонову. А в это же время Елена Александровна, больная и пожилая, ворча и сердясь, но отправилась все‑таки на городскую станцию добывать Эрасту билет, понимая, что если он не уедет, то в театре отдадут его под суд. Деньги на дорогу растранжирил он, пока ехал из Вильнюса в Ленинград. Поэтому выдала ему деньги другая сердитая и пожилая женщина, Татьяна Викторовна. Это друзья. А третья женщина, тоже не молодая, но героически с этим борющаяся, измученная любовью к Эрасту, ждала его, считая минуты, готовая вытерпеть все. И отвезти его потом на вокзал, скандалящего или спящего. А четвертая женщина — жена, седая, худая до той степени, когда при взгляде испытываешь не то страх, не то умиление, беспокойная, мнительная, ревнивая, изболевшая за мужа душой, звонила из Москвы и строго спрашивала — достали ли билет Эрасту. И если достали, то выедет ли он. И строго спрашивала Елену Александровну: «Не знаете, где он? Билет есть, а остальное вас не касается? Значит, у вас есть основание предполагать, что он может сегодня не выехать?» Так допрашивала она Елену Александровну, гневную, едва дышащую от усталости. А Эраст сидел у нас в Комарове, беспутный, седой, молодой, легкий, вдохновенный, и, ругаясь нехорошими словами, обвинял Бориса Эрдмана за то, что мучает тот Лену Сафонову, не понимает, туды его, темный человек, как тяжело ей подниматься на пятый этаж.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});