Захар Прилепин - Подельник эпохи: Леонид Леонов
И счастливый финал окончательного варианта романа тоже сомнителен: Поля, ее жених и пасынок Сергей встречаются с Вихровым пред тем, как все трое снова отправятся на фронт. На дворе 1942 год, и невесть, вернутся ли они…
Но Леонов не был бы самим собой, если б неоднозначность прочтения его книги заключалась только в образе Вихрова.
Порой кажется, что создавая в своих текстах потайные переходы и закладывая в самых неожиданных местах тайники, Леонов делал это вовсе не для близорукой критики. Скорее он был одержим некоей манией: запутать не только самого въедливого и, может, еще не родившегося читателя, но и самого Творца.
Мы ведем вот к чему. Есть основания удивиться, что Грацианский, вызывающий у автора «Русского леса» очевидное омерзение, вместе с этим раз за разом отражает ереси, ужасы и заблуждения самого Леонова.
Грацианский выдает себя с головой, едва появившись в романе: в бомбоубежище он случайно встречается с Полей Вихровой, приехавшей в Москву из деревни, и, в числе прочего, живописует ей свои невеселые представления о будущем человечества.
Грацианский рассказывает о «промежутках покоя», которые необходимы человечеству в перерывах между войнами «в целях накопления жиров и средств для будущего столкновения». Однако, по мнению ученого, эти паузы «по мере роста промышленных возможностей и соответственного усложнения отношений <…> будут всё более сокращаться, пока человечество не образумится… или не превратится в газовую туманность местного значения, когда его разрушительный потенциал подавит окончательно потенциал созидательный».
Дело в том, что мысли, изложенные Грацианским, являются едва ли не основополагающими в миропонимании автора «Пирамиды» — и, более того, именно оттуда, из первого варианта романа, как нам кажется, они и извлечены.
Однако наделить во всех смыслах положительного Ивана Вихрова недобрыми своими предчувствиями Леонов никак не мог и посему щедро делился своим пессимизмом с Грацианским.
Иван Вихров, зашедший к давнему своему недругу в гости, ничтоже сумняшеся берет в отсутствие хозяина его личный дневник и, не в силах остановиться, читает.
На последних страницах дневника Грацианский вкратце набрасывает свою теорию конструкции космоса, словно бы пародируя Леонова, который более подробно пишет о том же самом в «Пирамиде».
Более того, Грацианский, всерьез раздумывающий о самоубийстве, вдруг, вослед за Леоновым и даже опережая его, поднимает вопрос, мучивший писателя целую жизнь: человек — как ошибка Бога.
«Хотение смерти, — пишет Грацианский, — есть тоска Бога о неудаче своего творения».
И далее идет еще одна мысль о самоубийстве: «Э т о есть единственное, в чем человек превосходит Бога, который не смог бы упразднить себя, если бы даже пожелал».
Помимо созвучного интереса к важнейшим и болезненным для Леонова вопросам — грядущее самоуничтожение планеты, строение космоса и божественная неудача с человечиной — Грацианский то здесь, то там словно пародирует сам характер писателя. То выясняется, что он вовсе не пьет спиртного и живет почти затворником. То называет «рукодельем» свои сочинения — а это любимое словечко Леонова по отношению к своим писаниям. То, как Леонов же, питает интерес к архивам — где на Грацианского, как и на писателя, хранятся нехорошие материалы. То на пике известности отказывается от «довольно лестного поста» — будто бы из скромности, но прозорливый большевик в романе вопрошает риторически о Грацианском: что, может быть, он «…побоялся связанного с этим слишком пристального общественного внимания?». Есть основания предположить, что и Леонов долгое время то приближался к власти, то самочинно избегал ее, опасаясь того самого чрезмерного интереса общественности.
Наконец, в странной щедрости Леонов дарует Грацианскому одно из самых любимых присловий собственного сочинения, что «только в могилу можно дезертировать из истории». Он потом не раз будет повторять эту фразу в своих интервью, и никто не заметит (или вида не подаст), что Леонид Максимович цитирует отчего-то не что-нибудь из вихровских высказываний, а максимы его антипода.
В завершение далеко не полного перечисления знаковых совпадений заметим, что Вихров — несомненный атеист, чего, как мы заметили выше, о Грацианском не скажешь. Он-то, напротив, в Бога верит, но пытается то ли оспорить, то ли критически осмыслить его деяния. И в этом случае Леонов, опять же, ближе к еретику Грацианскому.
В итоге получается так, что будто бы несовместимые Вихров и Грацианский — подобно игральной карте — являют собой одну сложносочиненную душу, леоновскую, где то ли Вихров на Грацианского смотрит снизу вверх, то ли наоборот.
И ничего унизительного для Леонова в наших утверждениях нет. Хотя бы потому, что писатель сам однажды признался, что Вихров и Грацианский задумывались им как одно лицо. И даже покончить с собой должен был истерзанный Грацианским Вихров, а не Грацианский, разочаровавшийся в Боге и человеке. И только потом Леонов «расщепил» этого, единого, персонажа — а в каком-то смысле себя самого.
При этом, повторимся, Грацианский все равно Леонову противен, и сомневаться в этом не стоит. Наделяя отрицательного героя своими ересями, Леонов словно проверяет их на крепость: выживут ли, будучи повторены даже самыми дурными устами.
Кроме прочего, есть и определенная близость драматических коллизий в «Дороге на Океан» и в «Русском лесе»: постоянное, на грани разоблачения, существование Протоклитова и Грацианского вновь дублирует собственную леоновскую судьбу. Но в «Русском лесе» коллизия эта явно рассматривается Леоновым с куда большего расстояния, чем в 1935 году. Эта тема его уже не столь сильно зачаровывает и пугает. Пережив глобальные чистки и припадки всенародного доносительства, заняв видные посты и войдя в масть, Леонов уже не опасался столь сильно, как в 1930-е. Почти тридцать лет минуло с его белогвардейских приключений в Архангельске — глупо пугаться далеких, почти истаявших призраков своего прошлого.
Тем не менее кочующая из сочинения в сочинение тема люстрации проявляется у Леонова и здесь.
Упоминавшаяся выше Поля, пока росла без отца, десятки раз читала в прессе критические статьи Александра Грацианского о Вихрове. Вера ее в печатное слово была такова, что в начале романа Поля считает нужным заявить едва знакомому человеку: «Я ненавижу моего отца!»
Приемный сын Вихрова Сергей был приведен в дом «лесного профессора» его стародавним, по деревенскому детству, знакомым купеческим сыном, раскулаченным в 1929 году и сбежавшим от новой власти в глухие сибирские дали.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});