Отец и сын, или Мир без границ - Анатолий Симонович Либерман
Уже окончив школу, Женя попал на свою первую серьезную платную работу. На севере Миннесоты с давних времен существует детский (и подростковый, и юношеский) языковой лагерь «Конкордия». Там есть множество «деревень», вплоть до финской, португальской и японской. Кое-где работают и иностранцы. Языку там, конечно, не научишься, но что-то говорят, читают, поют, готовят национальные блюда; организованы даже серьезные группы для старшеклассников. Женя в детстве там никогда не бывал, а теперь подал заявление на должность воспитателя на три языка: французский, испанский и русский.
Лагерная клика, как мы знали, брала своих знакомых, и попасть в не такое уж привилегированное место было трудно. Поэтому нас не удивило (но, конечно, возмутило), что в конце мая (а действие происходило в 1990 году, вскоре после Жениного восемнадцатого дня рождения) пришел отказ и от «русских», и от «испанцев». От «французов» так долго не было ответа, что Женя позвонил деканше. Она ответила, что Женя поставлен на очередь (то есть еще не отклонен) и что ей известны его достижения, но «французский не главное». Это была заслуживающая внимания новость. Я-то ее хорошо понял: по достоверным сведениям, сама деканша говорила по-французски плохо.
Потом опять наступило затишье, но вдруг позвонил декан другой французской деревни и сообщил, что готов Женю взять. Правда, через несколько дней пришел отказ и от «французов», но вроде бы в результате недоразумения. Как бы то ни было, лучший молодой знаток языков в Миннесоте с величайшим трудом протиснулся в лагерь, где с акцентом пели песенки и ели французскую еду. Он проработал там две смены, и первый блин вышел не только не комом, а очень пышным и хорошим.
В ранней смене были почти его сверстники (шестнадцатилетние), во второй – дети от десяти до четырнадцати лет. Лагерь окутывала эмоциональная атмосфера: от воспитателей ждали нежности, поддержки и утешения. Все всё время обнимались и изливали друг другу душу. Группы, сидевшие за одним столом, назывались семьями сотрапезников. Постоянно кто-нибудь подходил с просьбой, чтобы воспитатель его обнял: то мальчик взгрустнул, то тринадцатилетней девочке захотелось, чтобы ее приголубили. И сами воспитатели (или так было только у «французов»?) постоянно ходили в обнимку. (Да что тринадцатилетние! Когда въезжают студенты, я не раз видел вчерашних школьниц, ныне первокурсниц, рыдавших на материнской груди, что, впрочем, не мешало им очень скоро отправиться в постель со сногсшибательным парнем.)
От воспитателей ожидалась инициатива. Женя оказался чрезвычайно изобретательным, и дети ходили за ним табунами. Но главным его триумфом были вечера. После отбоя, в темноте, принято было рассказывать сказки. Именно это он и делал с неизменным успехом в доме, где спали девочки. Правда, выяснилось, что после стольких лет моего и своего чтения он ничего не помнил с начала до конца. Все же он поведал слушательницам «Кота в сапогах», «Вия» со своими вариациями и кое-что из русского фольклора. Вернувшись, он два месяца только и говорил о том, что именно будет рассказывать следующим летом. После первого курса он собирался перечитать домашние сборники. Четыре девочки из младшей смены, как обещали, написали Жене в Миннеаполис. Одна мечтала встретиться с ним через год и выразила убеждение, что повезет той группе, в которой он будет воспитателем. Другие тоже жаждали новых встреч и просили Женю «передать привет» его подружке. Ни кроватей, ни нар в лагере не было: пользовались спальными мешками. Так вот одна из девочек, у которой дождь промочил мешок, попросилась в Женин, но Женя посоветовал ей подождать до следующего лета.
Изголодавшийся по признанию и популярности, Женя совершенно растаял. Он продолжал ездить в «Конкордию» все свои студенческие годы, хотя далеко не все там всегда было так безоблачно, как вначале (склоки среди воспитателей и прочие неприятности). Своих подопечных Женя учил немножко и языку, но никто не хотел запоминать слова, и вообще лагерь этот – именно лагерь (потому-то «французский и не главное»), а язык больше для вывески. Много позже французские деревни совсем захирели, а русские расцвели. Об испанских я никогда ничего не знал.
Наступило время отъезда в Филадельфию. Всех первокурсников там селили в одном и том же общежитии, по двое в комнате. Кроме стенных шкафов, двух кроватей и вделанного вдоль окна стола в форме буквы П, в этой комнате ничего не было. Везти пришлось не только одеяло и подушку (на белье мы его записали), но и утюг, гладильную доску и (доисторические времена) даже телефонный аппарат. Набралось четыре чемодана, а в ручную кладь пошли вентилятор (в здании отсутствовало кондиционирование) и две настольные лампы. Тогда авиакомпании предоставляли два места на человека в багаж (теперь многие и за одно требуют доплаты). Поэтому я полетел с ним.
Филадельфийский таксист выгрузил нас недалеко от общежития. Там, как всегда в дни, когда съезжаются студенты, дежурила бригада, состоявшая из студентов второго и третьего курса. Нам дали тележку, и мы «въехали». Женя распаковался, зарегистрировался и получил удостоверение.
Мы заранее знали имя юноши, с которым ему предстояло провести первый год; он тоже приехал с отцом, выпускником этого же университета. Они везли среди прочего холодильник (вернее, сделали заказ; его прибытие ожидалось через несколько дней). Пора было расставаться. Жене очень не хотелось проводить первый вечер одному, но как раз в это время по дорожке шел его будущий сосед в сопровождении отца и отец предложил Жене пойти перекусить. Мы обменялись быстрыми взглядами; обниматься было бы неловко. Я сказал: «Звони», – и последнее, что я видел, была его спина на улице, ведущей к ближайшей забегаловке.
Известно, что, когда умерла Эмма Бовари, Флобер упал в обморок. Я хорошо его понимаю.
Я внимал голосам бесчисленных книг:Там воркованье, здесь карканье воронья.Перечитал я трижды и свой дневник —Простая проза, зато без вранья.Но вообще-то художественное вранье —Это светлая, во спасенье ложь:Вступишь в жизнь, полюбишь ее,А она только вынь да положь.Вот и я сочиняю за томом том,Хотя все ниже мой самолет.Но дневник закрыт – опустелый домИ рассохшийся переплет.Послесловие
В дневнике восемнадцать тетрадей того типа, которые в России назывались (может быть, и сейчас называются) общими. В каждой 192 страницы. Первая запись помечена маем 1972 года, последняя – августом 2001-го, когда Жене шел тридцатый год. Всего набежало 3456 страниц. Сохранил я и огромную пачку писем, записок, свидетельств, рисунков и прочих документов. О фотографиях и говорить