Вольная русская литература - Юрий Владимирович Мальцев
Из Сибири Амальрик вышел живым, но не жильцом. Во время чудовищного этапа (в четырехместном купе – 12 человек) он заразился менингитом, после которого был непоправимо нарушен вестибулярный аппарат. Он погиб за рулем, столкнувшись с грузовиком.
Меж тем мрак сгущался. Мне вспоминается один день. Я пришел к Петру Якиру, его дом в то время был как бы штаб-квартирой так называемого Демократического движения. Самого Якира не было дома, но на кухне сидел Илья Габай. Его в это время всё время вызывали на допросы в КГБ, чем-то грозили. Лицо его было неподвижной маской, без мимики, без выражения. На мои вопросы он отвечал заторможенно, с трудом и односложно. Видно было, что его гложет какая-то одна неотступная мысль. Несколько часов спустя он покончил с собой у себя дома, выбросившись из окна. Я не мог простить себе: как же я тогда не понял, что передо мной сидел смертник.
Напомню, что Солженицын дал приказ публиковать «Архипелаг ГУЛаг» за границей после того, как покончила с собой его машинистка, замученная допросами в КГБ.
Сильнейшим ударом по уже поредевшим от арестов рядам диссидентов был процесс над Якиром и Красиным, с их раскаянием и признанием вины. Для всех, кто знал обоих, это было неожиданностью. Но процессу предшествовала длительная, многомесячная подготовка в Лефортовской тюрьме с участием истязателей-профессионалов.
Петр Якир был крупной личностью и яркой фигурой. Типичным лидером, притягивавшим к себе людей, умевшим сплотить их вокруг себя. На вечерах у него дома бывали такие совершенно разные люди, как Андрей Амальрик и Александр Галич, Юлий Ким и Лариса Богораз.
Я вспоминаю с признательностью, что он был первым, кто пришел навестить меня в «психушке». Свидание нам не разрешили, и он стоял во дворе под окном. Я взобрался на подоконник зарешеченного, как и полагается в тюрьме, окна и, привстав на цыпочки, тянулся к далекой маленькой форточке. Разговаривать в такой позиции было невозможно. К тому же, в любую минуту мог появиться санитар и прогнать с подоконника. Мы перебросились с Якиром лишь несколькими короткими фразами. Он смотрел на меня с болью и состраданием. Уходя, крикнул мне: «Крепись, Юра!» В тот же день он сообщил о моем аресте итальянским журналистам, и те дали статьи в газеты.
КГБ точно выбрал момент его ареста: нездоровье, усталость. Осуждать его легко, но если задуматься… Лагерь он знал не из книг, а нутром. Вся молодость его прошла в лагере. И потом на свободе просыпался по ночам в холодном поту, когда ему снилось, что он опять в лагере. Теперь была перспектива вернуться туда снова на старости лет, после нескольких лет нормальной жизни, и на этот раз уже навсегда, до смерти… Осуждать легко, а кто устоял бы на его месте?..
Но если Якира многие прощали, о Красине, тоже старом лагернике, было принято говорить с презрением. А я этих «презиральщиков» хотел бы сначала видеть в Лефортовской тюрьме, прежде чем слушать их. У меня в памяти осталась навсегда наша прощальная, последняя встреча с Якиром. Это было в Лефортовской тюрьме КГБ для особо опасных преступников, на моей очной ставке с ним. Меня ввели в огромный, главный следовательский кабинет тюрьмы. Якир уже сидел там в дальнем углу за письменным столом. Он стал спокойно, не спеша, отвечать на вопросы следователей, их было двое. Все мосты уже были сожжены, решение принято и раздумывать было не о чем. Он просто рассказывал, что было на самом деле: как я встречался с западными корреспондентами и передавал им рукописи самиздата. Отвечал как автомат: вопросы, наверно, были уже отрепетированы. Я, разумеется, всё отрицал. КГБ пытался подключить кого-нибудь еще к Якиру и Красину, чтобы устроить показательный коллективный суд над раскаявшимися и признавшими вину диссидентами, как это они делали в тридцатые годы. Но кроме этих двоих не нашлось больше никого.
Очная ставка закончилась уже около полуночи. Следователь нажал кнопку и вызвал надзирателя. Тот вывел Якира в коридор и, пропустив его вперед на пять шагов, пошел за ним следом. Якир привычным жестом старого зэка взял руки за спину, опустил голову и понуро, усталой походкой, сгорбившись, пошел по коридору. Я смотрел ему вслед. Смотрел, как в тусклом свете тюремного коридора он удалялся, уходил от меня навсегда.
Вместо эпилога
После увольнений с работы, после «психушки», после изнуряющих допросов в Лефортовской тюрьме, я прибыл в аэропорт Шереметьево с визой в кармане, имея при себе всё мое имущество, нажитое за годы жизни в Советском Союзе, – несколько свитеров и пишущую машинку «Эрика», воспетую Галичем.
В то время международный столичный аэропорт великой державы напоминал собой, скорее, захолустный полустанок. Даже не станцию, а именно полустанок. Было-то всего лишь несколько рейсов в день за границу. Перед выходом на посадку нужно было пройти по длинному пустынному коридору, и там, в конце, был небольшой металлический шлагбаум, перекрывавший путь. Перед ним сидел на стуле за столом пограничник. Этот шлагбаум был границей советской империи, за ним начинался свободный мир. Я протянул пограничнику листок с моей фотографией, озаглавленный «Выездная виза». В нем говорилось, что некто без гражданства по фамилии Мальцев имеет право покинуть Советский Союз через пограничные пункты Чоп или Шереметьево в двадцатидневный срок. Этот листок был единственным документом, который нам разрешалось иметь и вывозить. Я протянул его пограничнику, пареньку деревенского вида, веснушчатому, краснощекому. Он посмотрел на листок, потом посмотрел на меня и вдруг… улыбнулся! Это была прощальная улыбка родины. Очень странная улыбка, непонятная. Я потом думал: может быть, им по инструкции положено было провожать изменников родины презрительной улыбкой? Но нет, это не было презрительной усмешкой. Позже, как мне кажется, я понял ее смысл. Я, наверное, весь светился великой, неуемной, ликующей надеждой. Так что, глядя на меня, нельзя было не улыбнуться. С сожалением, конечно. Пограничник протянул руку, нажал рычаг и шлагбаум открылся. Я сделал большой шаг и вышел на свободу.
Это было самой сильной эмоцией всей моей жизни.
В то время билеты из Москвы продавали беспаспортным, вроде меня, только до ближайшего европейского аэропорта – Вены. Там были представители Красного Креста и других благотворительных организаций. Меня взял Толстовский фонд, которым руководила Александра Львовна Толстая, и отправил поездом в Рим. Поезд подходил к итальянской границе ночью. Я стоял в коридоре вагона у окна и ждал: наконец, я увижу Италию, о которой столько мечталось! Но за окном был сплошной мрак и ничего не было видно. Утром, едва проснувшись, я снова кинулся