О себе любимом - Питер Устинов
У него были большие выразительные глаза, точь-в-точь как зеленые виноградины, и он частенько устремлял их на фигуры проходящих мимо женщин: казалось, он изучал их с бесстыдной объективностью конюха, оценивающего стати скаковой лошади. В тех редких случаях, когда я в детстве оставался с ним вдвоем, он угощал меня в кафе мороженым или лимонадом, то ли как знаток детской психологии, то ли как человек, умеющий поддерживать хорошие отношения с окружающими. Я страшился этих минут даже больше, чем вспышек его гнева, потому что при этом он разглядывал прохожих и обсуждал со мной, словно со взрослым сообщником, физические достоинства и недостатки всех присутствующих женщин. Очень часто он заинтересовывался какой-нибудь потенциальной жертвой и позволял себе многозначительно смотреть на нее. Жертва . или краснела и принимала возмущенный вид, или со скрытым смятением ожидала следующего шага, словно пригвожденная к месту влажным взглядом Клопа. Неудивительно, что я стал маленьким пуританином: я занимался своим мороженым так же сосредоточенно, как Клоп — разглядыванием объекта своего интереса, отказывался смотреть по сторонам, отказывался отвечать и преисполнялся чувством негодования.
Дома, принимая гостей, отец проявлял мастерское владение искусством фривольности и двусмысленных острот, отважно балансируя между остроумием и пошлостью. О, в наши дни его похождения тысячи и одной ночи показались бы достаточно невинными, а сам он, как любой уважающий себя повеса, был бы весьма удручен разгулом порнографии, но в то время нюансов и полутонов чувство удрученности испытывал я. Мне было крайне неприятно, когда моя мать присоединялась к взрывам смеха, которыми гости встречали его шутки, признаваемые из чувства благодарности «смелыми».
Мать не была человеком ограниченным. Напротив, ее было гораздо труднее шокировать, чем его. И в то же время она всегда держалась безупречно, тогда как отец казался инфантильным даже мне, ребенку.
Я всегда сомневался в том, что он на самом деле был таким дамским угодником, каким хотел бы казаться. Во-первых, он был лишен той скрытности, которая необходима всем, кто ведет двойную жизнь. Он всегда работал на публику, делился своими склонностями и увлечениями с матерью или, в редких случаях, за мороженым, — со мной. Ему нужен был слушатель, дружелюбный или просто незрелый. Подобно Казанове, он перепархивал с цветка на цветок: поглаживал попки, вместо того чтобы их щипать, ловил мимолетные впечатления, а не терпеливо подглядывал — спешащий человек с завидным вкусом к непредсказуемому, необъяснимому, неожиданному. И в то же время он ни для кого не представлял настоящей опасности. Ему было свойственно врожденное отвращение к грубости и жестокости — и духовное мужество, порой неожиданное для человека, столь увлеченного радостями жизни. В конце жизни его окружали молодые девушки, которые относились к нему, как, к наставнику, так что даже тогда он дарил окружающим веселье, духовную утонченность, ощущение радостной безответственности как минимум. Видимо, он был иногда трудно выносим именно в роли отца и, по тем же причинам, мужа.
Моя мать была женщиной крупной — по сравнению . с ним, конечно. У нее было милое лицо, выражавшее тепло и простоту. Это привлекало всех, начиная с подружек отца и кончая гомосексуалистами, которые находили в ней безыскусного друга и ментора. Она приспособила свою натуру к той жизни, которую ей было предложено вести, и никогда не выдавала унижения и обиды, которых не могла не испытывать. В сущности она была гораздо более сильной и уравновешенной личностью, чем мой отец, что позволяло ей выходить из всех бурных событий с иллюзорным ощущением полной независимости. Когда отец обращался к ней с просьбой написать портрет своей очередной пассии, она делала это удивительно тактично и часто становилась другом и советчицей этой юной особы. А тем временем отец уже устремлял свой магнетический взгляд на какую-нибудь новую муху, запутавшуюся в его светской паутине.
В ней никогда не чувствовалось жалости к себе, она ничем не показывала, что ее жизнь с этим странным типом была чем-то не вполне нормальным. Меня это удивляло и мучило с самого детства. Она должна была постоянно разъезжать по гостям, принимать их у себя — и в то же время находить время для живописи, проводя остаток своего времени в богемной обстановке одной комнатки. Но даже и там в ее жизнь вторгался Клоп, который усвоил весьма догматические представления об искусстве. Он стоял рядом с мольбертом и указывал ей на недостатки ее очередного полотна, совершенно категорично и безапелляционно. Она слушала, часто возражала, но в целом принимала его критику. Это не значит, что она не умела постоять за себя, но поскольку отец был страшно вспыльчив и иногда весьма несдержан на язык, немалая часть ее сил уходила на поддержание в семье неустойчивого мира. Семейные сцены и без того частые, становились все более бурными по мере того, как я взрослел и обретал собственный взгляд на вещи и привычку выражать их, не думая о последствиях.
Однажды я. ушел в школу, успев увидеть новую мамину работу. Это была очень недурная вариация на тему Эль Греко, и мне она показалась вещью непревзойденно прекрасной. Вернувшись домой, я обнаружил, что мать ее уничтожила — и уже снова стояла за тем же холстом, изображая вазу с яблоками. Мой гнев не имел границ. Я потряс обоих, родителей бурной демонстрацией своих чувств, и это был единственный случай, когда они кричали на меня оба. Я удалился к себе в комнату, громко хлопнув дверью. Запершись там, я несколько часов отказывался выходить и отвечать им. Посидев один, я ощутил в себе новые силы, которых прежде не знал. Это был не по годам рано познанный гнев взрослого. Глаза у меня оставались сухими. У меня было такое ощущение, будто я впервые в жизни выступил с собственной позиции, а не просто оправдывался или реагировал на инициативу, исходящую от кого-то. С тех пор я стал нарочито холодным, демонстративно игнорируя саркастические замечания отца и призывы к благоразумию, исходившие от мамы.
Оглядываясь назад, я не могу утверждать наверняка, что сейчас так же высоко оценил бы ту вариацию на тему Эль