О себе любимом - Питер Устинов
Моя бабка двигалась по направлению к Швабише Гмюнд с юга, прижимая к груди керамическую грелку, до краев наполненную мутной водой из Иордана, которую она зачерпнула самолично, зайдя на отмель и придерживая юбки одной рукой.
Все шло хорошо до самого момента крещения, когда престарелый священник, у которого была трясучка, в самый ответственный момент не уронил грелку. Она раскололась на мозаичном полу, и ручейки желтоватой воды, в которых буйствовала примитивная и почти невидимая вооруженным взглядом речная живность, растеклись по трещинам и щелям среди неоготических сцен на библейские темы. Священник нисколько этим не смутился, быстро заменил не слишком чистые ветхозаветные воды стерильной святой водой и нарек меня Петрусом Александрусом, чтобы хоть этим поддержать чуть было не потерянный классический тон.
Я очень рад, что не родился в те отсталые времена, когда подобное происшествие могло быть истолковано как немилость какого-нибудь божества: тогда меня запросто принесли бы в жертву, трусливо надеясь на его умиротворение. И без того бабушке достаточно было только взглянуть на меня, и у нее сразу же начинали литься слезы. В менее атавистической обстановке Лондона, куда мы вернулись, я процветал вопреки столь раннему столкновению с фатумом.
Первая запомнившаяся мне няня была негритянкой, но она совершенно не походила на полногрудых, воркующих низкими голосами и добрых мамушек, которые ассоциируются с южными штатами Америки до войны Севера и Юга. Эта дама была родом из Камеруна, той части Африки, которая принадлежала к германским владениям, и своим обжигающим взглядом и хриплым голосом она могла бы поспорить с прусским фельдфебелем. Звали ее — как вам это? — фрейлейн Берта, словно она была порождением воспаленного во-, ображения Стриндберга. Почти все время я проводил в углу с мокрой пеленкой на голове, а она тем временем вопила и ругалась по-немецки, словно на плацу. Однажды отец увидел, как она немилосердно меня порет, и тут же уволил ее, заставив возненавидеть господство белых. Ее страна к этому времени находилась под управлением Франции. Ненавистный враг захватил ее родину, как и Эльзас-Лотарингию. Она не вписывалась в изменившийся мир и, как многие подобные ей неприкаянные люди, представляла собой прекрасный материал для вербовщиков нацистской партии. В рядах прислуги она добилась крошечной, бессмысленной власти, и характер у нее сложился куда более европейский, чем у любого рьяного юнкера. Сделать карьеру у нацистов ей мешал только ее внешний вид. Я часто вспоминаю о ней с жалостью. Куда она делась, я не знаю.
Ее преемницей была ирландка, девица лет двадцати с лишним, одевавшаяся^ как пятидесятилетняя, в мрачно-серую фланель. Свою черную шляпку она прикалывала длинной булавкой, проходившей, как мне казалось, прямо через ее голову насквозь. Она закручивала волосы в тугой узел и носила пенсне без оправы, которое тряслось на ее переносице при каждом произносимом ею слове. На первый взгляд, это была воплощенная мягкость, лицемерные шепотки и детские стишки. На каждый случай у нее находилась пословица или поговорка. Однако несмотря на всю ее сухую благочестивость (которую она, вероятно, усвоила в какой-то монастырской школе), я проводил в углу столько же времени, сколько и при фрейлейн Берте, а мокрое белье лежало у меня на голове даже чаще. В то время как фрейлейн Берта не считала нужным скрывать свои методы воспитания, поскольку саму ее растили точно так же и она вышла в люди с высоко поднятой головой и еще более высоко поднятым голосом, мисс О’Р. постоянно шепотом грозила мне карами, которые будут меня ждать, буде я пожалуюсь родителям о происходящем. А среди прочего происходило вот что: у нее была привычка вывозить меня в коляске в парк, якобы для того, чтобы я подышал свежим воздухом. Такую практику очень поощряла моя мать. Однако мы никогда не уезжали далеко, хотя и подолгу отлучались из дома. Моя ежедневная прогулка уводила нас за две улицы от дома, в весьма непрезентабельный район. Там меня ставили у ограды и предоставляли самому себе, пока мисс О’Р. спускалась в полуподвал, где навстречу ей таинственно открывалась дверь.
Видимо, для того чтобы я вел себя тихо, из дома выходил мужчина без пиджака и ставил на крыльцо клетку, приглашая сидевшего в ней большого зеленого попугая поговорить со мной. Но, конечно, вести с попугаем разговор не слишком легко, особенно если учесть, что словарный запас у меня самого был не больше, чем у попугая. Он передразнивал меня, а я передразнивал его, но поскольку наше знакомство не могло развиваться в силу малого житейского опыта и поскольку его удивленно-неподвижный взгляд не давал мне никакого интеллектуального удовлетворения, мне вскоре наскучило вторжение птицы в личную жизнь, и я стал ее игнорировать. Этот ритуал повторялся изо дня в день, пока я не возненавидел попугая. Тот тоже не выражал никакой радости при виде меня и молчал, словно монах-траппист.
Спустя довольно долгое время возвращалась раскрасневшаяся мисс О’Р. — цвет ее лица выигрывал от наших прогулок гораздо больше, чем мой, а глаза за стеклами пенсне молодо поблескивали. Она шептала мне очередную угрозу насчет того, какие ужасы меня ожидают, если я хоть словечком обмолвлюсь родителям, и везла домой.
Какое-то время все это сходило ей с рук, пока я не начал дома изображать попугая. Поначалу родители пришли в восторг от моего спектакля, но потом сообразили, что в