Адольф Гитлер. Том 3 - Иоахим К. Фест
Да и суть величия как такового он понимал на лубочный лад, в стиле старых приключенческих романов, — в образе сверхчеловека-одиночки. К константам его картины мира относится тот момент, что он хотел быть не просто великим, а великим в манере, стиле и темпераменте человека искусства, и когда он в одной из своих речей провозгласил «диктатуру гения»[745], то явно имел при этом в виду право на господство людей искусства. Примечательно, что своё представление о величии он видел в образах Фридриха Великого и Рихарда Вагнера — двух явлений, равным образом связанных с художественной и политической сферой, и определял его как «героическое», а его самый тяжкий упрёк своему антагонисту ранних лет Густаву фон Кару состоял в том, что тот «не был героическим явлением»[746]. В принципе он — рассматривал величие как категорию, выражающую статичность и нашедшую наилучшее воплощение в памятниках, и не требуется никаких обстоятельных попыток истолкования, чтобы обнаружить тут психопатический характер — проявляющуюся в этих представлениях наивную, ребяческую черту, при одновременно напряжённом, форсируемом естестве. Отпечаток этого лежал на всём поведении волевого человека, как оно было усвоено им; но давайте вспомним, сколько же скрывалось за этим апатии, нерешительности и нервозности, какие искусственные импульсы постоянно нужны были Гитлеру для значительных проявлений энергии, при которых всё равно всегда присутствовало что-то от механической конвульсии гальванизированной мышцы. Подобным же образом искусственной и натужной выглядела его аморальность, которой он охотнее всего придал бы холодность свободной, обладающей грубой силой натуры — натуры человека-господина, чтобы скрыть, сколько тайной страсти к возмездию переполняло его. Несмотря на всю свою макиавеллистскую вольность, чем он так нравился самому себе, он, конечно же, не был свободен от вмешательства со стороны той самой морали, которую презрительно называл «химерой»[747]. Внутренний холод и расстройства пищеварения — и эти симптомы легко позволяют отнести подверженного им типа, даже в плане состояния его организма, к XIX веку; слабость нервов, компенсируемая повадками сверхчеловека, — и в этом распознаётся связь Гитлера с поздней буржуазной эпохой, временами Гобино, Вагнера и Ницше.
Однако характерным для этой связи является как раз то, что она была полна изломов и необычностей, недаром же Гитлера с полным основанием называли «detache» (отрезанный ломоть)[748]: несмотря на все свои мелкобуржуазные наклонности, он в действительности не принадлежал к этому миру, во всяком случае, его корни никогда не достигали тут достаточной глубины, чтобы он разделял ограниченность, присущую ему. По этой же причине его оборонительная реакция и была преисполнена таких неприязненных чувств, и потому-то он довёл оборону мира, о защите которого говорил, до разрушения этого мира.
И всё же поразительным образом этот обращённый в прошлое, совершенно очевидно сформированный XIX веком человек вывел Германию, равно как и немалые части заражённого его динамизмом мира, в XX столетие: место Гитлера в истории куда ближе к великим революционерам, нежели к тормозившим её, консервативным власть имущим. Конечно, свои решающие стимулы Гитлер черпал из стремления воспрепятствовать приходу новых времён и путём внесения великой, всемирно-исторической поправки вернуться к исходной точке всех ложных дорог и заблуждений: он — как это он сам сформулировал — выступил революционером против революции[749]. Но та мобилизация сил и воли к действию, которых потребовала его операция по спасению, чрезвычайно ускорила процесс эмансипации, а перенапряжение авторитета, стиля, порядка, связанное с его выступлением, как раз и ослабило взятые ими на себя обязательства и привело к успеху те демократические идеологии, которым он противопоставлял такую отчаянную энергию. Ненавидя революцию, он стал, на деле, немецким феноменом революции.
Конечно, самое позднее уже с 1918 года в Германии шёл процесс острых перемен. Но этот процесс проходил половинчато и чрезвычайно нерешительно. И только Гитлер придал ему ту радикальность, которая и сделала процесс по сути революционным и кардинально изменила застывшую и удерживаемую в рамках определённых авторитарных социальных структур страну. Только теперь, под воздействием притязаний фюрерского государства, рухнули почтенные институты, были вырваны из привычных связей люди, устранены привилегии и разрушены все авторитеты, не исходившие от самого Гитлера или не санкционированные им. При этом ему удалось либо погасить страхи и аффекты выкорчёвывания, которые сопровождают обычно разрыв с прошлым, либо преобразовать их в энергию на пользу обществу, поскольку он умел достаточно достоверным образом преподнести себя массам в качестве всеобъемлющего эрзац-авторитета, но главным тут явилось то, что он ликвидировал наиболее конкретную форму проявления страха перед революционным будущим — левые марксистские силы.
Конечно, было пущено в ход насилие. Но он никогда — с самого начала — не делал ставку только на грубую силу. С намного большим успехом Гитлер противопоставил мифу о мировой революции и об определяющей ход истории — силе пролетариата свою собственную, конкурирующую с этим идеологию. Клара Цеткин видела приверженцев фашизма в первую очередь в разочарованных людях всех слоёв, в «наиболее усердных, сильных, решительных, отважных элементах всех классов»[750], и вот Гитлеру и удалось объединить их всех в новом