То было давно… - Константин Алексеевич Коровин
Через неделю вернулся ночью приятель Ивана Ивановича к себе. Вошел со двора. На столе лежал черствый хлеб и баранки. Приятель Ивана Ивановича разделся, лег в постель и украдкой взял одну баранку. Грыз ее в темноте, глядя в потолок, и говорил про себя: «Да-с, Иван Иванович, верно… всё верно… Геркулесовы столпы!..»
Ералаш
Вышел со станции Ярославского вокзала. Вечер. Москва в снегу. На улицах блестят фонари, окна домов горят огнями. Синий снег. У вокзала наперебой извозчики на санках зазывают пассажиров: «Пожалте, барин, подвезу». Зима, всё как-то изменилось. Нет пыли и грохота города. Санный путь. Пахнет снегом, морозом. На санях едут обыватели, держат дам за талии. У лихачей и санки такие – с узкими сидениями, нарочно сделаны даму держать, чтоб не упала.
Парой вороных едут именитые москвичи; кучер – как бочка, рукава голубые, а кафтан застегнут сзади на частый ряд серебряных пуговиц. Шапка с павлиньими перьями, кони покрыты синей сеткой с кистями. От коней идет пар.
– Берегись! – кричит кучер басом.
А он едет с ней, держит ее крепко рукой, в ее ушах блестят каратники.
Из трактира выходят обыватели; за ними валит из дверей пар – в трактире тепло.
Театральная площадь. В театр едет публика, дамы одеты в капоры – розовые, белые, воздушные. Итальянская опера. В Охотном ряду, как дрова, лежат мерзлые поросята, рыбы – белуга, севрюга, осетрина, навага; дичь – рябчики, тетерева, зайцы, утки. Стоймя стоят мерзлые свиные туши. Лавочники рады зиме, бьют себя в ладоши, греются.
Проезжаю мимо Храма Василия Блаженного. Еду к себе. Темная Москва-река, барки белеют, покрытые снегом. Моя мастерская. Из окон видны Москворецкий мост, Кремль, «Балчуг». Крыши покрыты снегом, в крышах круглые темные слуховые окна. И я вспомнил, как в Париже именитый иностранец показывал мне фотографию именно «Балчуга», с видом Кремля, и говорил гостям, что когда Москва покрывается снегом и он заносит улицы и дома московские до самых крыш, из этих окон – слуховых – жители выходят погулять по снегу. Но это очень опасно, так как по Москве зимой бегают волки и медведи. Особенно опасно ночью…
Я убеждал всех, что это вздор, что этого никогда не бывает, и видел – не нравилось иностранцу, как я говорю. Так ему хотелось, чтоб удивлял гостей его рассказ особенностью жизни московской. И он любезно мне заметил, что я, вероятно, не видал отрицательных сторон русской жизни, так как не прогрессист.
– Жан Террибль, ваш царь московский, – продолжал мой иностранец, – победил татарские орды и сделал всех татар дворниками, дал им лопаты, и они с тех пор очищают снега Москвы. Но не успевают. Жители часто засыпаны снегом совсем.
Верно, что татары были в Москве дворники. Верно и то, что пишу я что-то не прогрессистское: всё как-то про времена тирании. Надо писать по-другому. Попробую прогрессисту угодить. Какой я, в сущности, писатель. Не пойму, что и надо. Мне бы хотелось быть писателем настоящим, матерым, а не то чтобы каким-нибудь. Попробую вот так.
Театральная площадь. Зимний вечер, блестят фонари у Большого театра. Опера. Обыватели, замученные непосильным трудом, подъезжают на санях к театральному подъезду. Околоточные надзиратели с саблями наголо высаживают публику из саней, ведут в театр и дорогой выпрашивают взятки. Сбоку, по крутой лестнице, робко пробираются на галерку студентки, курсистки, интеллигенция. Холод – на босу ногу, бедняжки.
Театр блестит огнями, у оркестра ходит директор театра – в мундире, густые эполеты, в орденах. Белые лосины, и в сапог засунута нагайка. Ходит – поглядывает на музыкантов: надо артистов в руках держать, тоже народ, ох! И публике угодить надо.
Оркестр играет:
Эх, раз пошел ли, мой сивый грай, пошел,
Эх, распошел ли, хорошая моя…
Всё не зря. Дают Вагнера, «Гибель богов». Надо ведь в антракте публике угодить, не заскучала бы. Ведь вот профанация какая при царизме была!
Идет опера, а другие звуки сливаются с пением оперных певцов: то с Волги стон раздается, то бурлаки идут бечевой. Вот ведь что. Аплодируют тенору, студенты орут и стучат босыми ногами об пол. А в фойе буфет, и там ни оршаду, ни лимонаду: одна-то водка. А пить хочется. Театр-то казенный, ну и спаивают обывателя. Вот что.
Публика, обыватель, из театра едет прямо в баню – париться. Бьют себя вениками, вроде как грешники каются. А из бани прямо едут в трактиры – чай пить, баранки и калачи.
Калачи с зернистой икрой недурны были, очень недурны…
Вижу, опять пишу что-то не то: ералаш выходит. Нипочем мне прогрессисту не понравиться. Зачем это я про икру зернистую? Совсем зря, не надо бы…
Вот как надо о проклятых временах писать.
Едят в трактирах белорыбицу, белугу, пьют шампанское и пустыми бутылками бьют зеркала. Хорошо в зеркало ахнуть бутылкой. Зачем в ём харя какая-то кажется? Бей его, мажь горчицей.
В трактирах отравленных тухлой рыбой, рыбьим ядом, умерших в корчах отвозят на кладбище, где метель и вьюга. Известно всем, что на кладбище ветер свищет, всё безмолвие хранит… Плохо. Какая жизнь! Не жизнь, а сибирская каторга.
Снега очень много – протестую, хотя, конечно, тогда снежные горы делали!..
Очень москвички от блинов и пирогов полнели. Так мужья их с крутых гор пускали. Ну и весело было! Вот она с крутой горы кубарем катится, прямо шаром. Визжит, а кругом ржут. Конечно, на такие катания панталоны шили густые, из кружевов Марии-Антуанетты. Богатые купцы вроде Морозова не катали так жен – стеснялись. Когда супруга полнела, то каталась в карете, в ростепель московскую, по мостовым. Худела. Говорила: «Ехала я в карете, бултыхалась, бултыхалась – совсем расшляпилась». Всё норовили на французский лад сказать, мода такая была. Под француженку себя показать.
А бедняки живут под мостами Москва-реки. Им туда милосердные люди блины приносят, держут за пазухой для тепла, чтоб блин горячий был. Те едят. А доброхотные даятели смотрят и жалеют бедного, вздыхают.
– Ешь, – говорят, – помяни родителей покойных…
Бедняк говорит:
– Будя, не могу больше…
– Нет, мол, ешь, поминай родителев.
Беда. И бедным-то как трудно.
Богач Балдушин говорит текстильщику, своему приятелю:
– Сережа, а я тебя с артисткой на днях видал. Это ты што?
– Да спасаю ее, – отвечает фабрикант-текстильщик. – Она артистка замечательная, из студии. Талия вот как у рюмки этой. Только испортили ее. И вот что во мне есть? Что я? Ни красы во мне нет, рост разве…