Я – Мари Кюри - Сара Раттаро
Вот еще одна вещь, которую необходимо исследовать. Изменение живых тканей, которое мы наблюдали, нельзя оставлять без внимания.
Глаза у Пьера горели точно так же, как в дни нашего знакомства.
На следующий день мы ужинали у Поля и Жанны Ланжевенов.
Жанна встретила нас радушно, словно произошедшее в тот вечер, когда Поль получил синяк, было всего лишь нашей выдумкой. Мы с Пьером переглянулись, он покачал головой, едва сдерживая улыбку.
Это был исключительный ужин. Не из-за великолепия стола и утонченности блюд, которые приготовил сам Поль, а потому, что в гостях у Ланжевенов собрались пятеро будущих нобелевских лауреатов. Возле нас с Пьером сидели Эрнест Резерфорд, создавший планетарную модель атома, Габриэль Липпман, которому не было равных в области электрохимии, и Жан Перрен – он прославится своими исследованиями дискретной природы материи.
Весь вечер мы обсуждали радиоактивность. Беседа велась в форме диспута. Каждый из ученых высказывал свою точку зрения и ждал аргументов и возражений от остальных. Наконец все допили последний бокал вина, настало время расходиться по домам, но я заметила, что Пьер вовсе не спешит прощаться с хозяевами. Встав из-за стола, он пошел в сад. Я знала, что он намерен сделать. С некоторых пор он стал носить в кармане пробирку с раствором радия, покрытую сульфатом цинка, и охотно показывал ее людям. Он мог достать ее прямо в ресторане на глазах у изумленного официанта, а потом отвести его в темный угол и вместе наблюдать свечение радия. Вот оно, будущее!
В тот вечер гости последовали за Пьером в сад. Судя по всему, они знали, что им предстоит увидеть. По правде говоря, мы жили в интересное для науки время.
Пьер поднял повыше пробирку и потряс ее. Я ничего не сказала, однако не отрывала взгляда от его пальцев, так ненадежно ухвативших стеклянное горлышко. Мне показалось, они дрожали. В то мгновение Пьер все еще был самим собой: сосредоточенным, стремящимся проникнуть в суть вещей. Его движения оставались плавными и осознанными, словно он ставил какой-то опыт, и его мягкость никуда не делась, но что-то насторожило меня. Мой муж вдруг будто стал уязвимым и хрупким. Наши с Эрнестом Резерфордом взгляды встретились, и слова уже были не нужны. Пьер держал в руке будущее мира, однако никто не способен противостоять законам вселенной.
В тот вечер мы наблюдали пляску сияющего радия, и впервые в жизни я видела, как уязвим Пьер.
Четыре года спустя
– Они хотят вручить мне Нобелевскую премию за открытие радиоактивности.
Я услышала эти слова, когда накрывала на стол в садовой беседке.
– День обещает быть душным, – сказала я, расставляя стаканы, никак не отзываясь на эту новость.
– Если мы и правда получим Нобелевскую премию, то я добьюсь, чтобы ее присудили нам обоим…
– Нальешь воды в графин? – попросила я.
– Мари, да послушай же меня!
Я замерла и подняла на него взгляд:
– Послушать тебя? С какой стати? Разве на всем белом свете хоть кто-то готов выслушать меня?
– Я, Мари. Я восхищаюсь тобой и всегда в тебя верю.
– Вот именно, Пьер! Эта премия предназначена мне, а уже потом – тебе, но никто никогда этого не признает. Каждый ученый в Париже и во всей Европе знаком с моими исследованиями. Мои статьи прочли, обсудили и дали отзывы, попросили разъяснений и уточнений, а также опытных образцов, чтобы лучше разобраться в вопросе и понять суть моего открытия. И что дальше? Все пересказывают друг другу старую как мир легенду про знаменитого ученого, которому помогала его умница-жена, так что в итоге он смог сделать важные открытия. Чем занималась я, пока ты колол урановую руду, дробил ее на фракции, проводил кристаллизацию и отделял от примесей? Что делала в это время я? Мыла окна? Подметала пол? Проветривала комнату? Отвечай же, Пьер!
Гнев переполнял меня, словно ему было тесно в моем теле. Муж, опешив, смотрел на меня. Я схватила тарелку и разбила об пол.
– Я – Мари Кюри, и я открыла радиоактивность! Это мои изыскания, и я – это я, – выкрикнула я, с силой ударив себя кулаком в грудь, словно приносила клятву верности перед битвой.
Пьер подошел ко мне.
– Мари, прошу тебя, послушай. Я сделаю все возможное, чтобы премию дали нам обоим, а если этого не случится, то я откажусь от награды.
Мне казалось, он бредит.
– Но это же Нобелевская премия! А от нее не отказываются! И это моя премия, а раз уж никто меня не слушает, позволь мне хотя бы вдосталь накричаться у себя дома!
Горло саднило.
На пороге дома показалась Ирен: личико испуганное, прижимает к себе куклу.
Пьер взял дочку на руки.
– Что с мамой? – спросила она.
– Все хорошо, милая! Это папа во всем виноват. Я уронил тарелку, и мама расшумелась…
– Тогда почему же она плачет?
– Понимаешь, Ирен, твоя мама совершает революцию. Ее научная работа настолько поразительна, что мир еще не готов к этому, а я люблю маму как раз за это, и когда она отдаляется от меня – пусть даже на пару метров, – мое сердце начинает биться до того сильно, что готово выскочить из груди.
Я подняла взгляд и посмотрела на них. Они стояли не шелохнувшись у двери дома и улыбались мне.
– Мы с мамой получили Нобелевскую премию, и только это имеет значение.
Я тоже улыбнулась и подошла к ним. Поправила Ирен волосы и обняла их обоих.
Это одно из тех мгновений, когда меня выручил здравый смысл и я поняла, что на самом деле люблю этого человека, как и он меня, – неистово.
Первым меня выдвинул на Нобелевскую премию Шарль-Жак Бушар, знаменитый патолог, член Медицинской академии, причем раньше я о нем не слышала. Впоследствии я узнала, что он давал читать мои статьи своим студентам, чтобы внушить им храбрость, придать решимости не сдаваться перед препятствиями. Впрочем, по поводу моей кандидатуры с Бушаром был не согласен физик Элётер Маскар – он недоумевал, на каких основаниях обладатель столь почетной премии должен разделить ее с женщиной, особенно если речь идет о его жене. Маскар считал, что награду следует присудить одному только Пьеру.
Однако едва ли можно было опустить мое имя в официальных документах и обойти мою кандидатуру, поскольку во всех статьях о радиоактивности упоминались мои исследования и открытия. То, что произошло в стенах Французской академии наук – на премию номинировали только Пьера и Анри Беккереля, – казалось невероятным, и за таким решением стояли четыре человека.
Мое имя вычеркнули из списка, но случилось это не по досадной ошибке и не в силу нелепого обычая сравнивать женские исследования с научной работой мужчин, а потому, что против меня устроили настоящий заговор.
Элётер Маскар, Габриэль Липпман, Гастон Дарбу и Анри Пуанкаре написали письмо, в котором причислили Пьеру все мои заслуги, в том числе открытие полония и радия, и мало того, они утверждали, что схожих результатов добился Анри Беккерель – извечный соперник Пьера. Впрочем, мой муж сотрудничал с Беккерелем и не отказывался разделять с ним заслуги.
Ничто не могло быть дальше от истины.
Все члены Академии наук прекрасно знали, что открытие радиоактивности, а также полония и радия принадлежит исключительно мне. Кроме того, Пьер, я и Анри Беккерель понимали, что наши отношения – какими бы теплыми они ни были – никогда не предполагали совместной научной работы.
Четверо знаменитых членов Академии добились своего, и на премию были выдвинуты только Пьер и Анри, но эти господа не учли одного обстоятельства, неожиданного для всех, и в первую очередь для меня: а именно, гнева Магнуса Густава Миттаг-Леффлера, чье мнение играло огромную роль в вопросе присуждения Нобелевской премии.
Густав Миттаг-Леффлер придерживался монархических взглядов и представлял интересы элиты, то есть занимал позицию, в корне отличную от моей, однако при этом он был крайне внимателен к женщинам, сумевшим войти в научный мир. Рассказывали, что еще давно, в 1889 году, он был одним из первых, кто поддержал назначение Софьи Ковалевской профессором первой университетской