Тудор Аргези - Феодосий Видрашку
Григоре был хорошо знаком с родиной матери. После крестьянских волнений 1888 года начальная школа села Дидешть была закрыта, и отец отвез девятилетнего сына к деду в Рошиорий де Веде. Здесь он учился до поступления в лицей «Святой Савва».
…Мать встретила сына и его друга Янку в простом крестьянском доме. Здесь все было устроено рукой старательной телеорманской крестьянки: глинобитный пол сплошь устлан домоткаными, в узкую многокрасочную полоску дорожками, на окнах — занавески из тончайшего натурального шелка, на стенах — вышивки и небольшие связки высушенных цветов, вербных прутьев с «котятами», как называют здесь распустившиеся почки вербы, на перекладине потолка подвешены золотистые кукурузные початки. Все это для сохранения в жилище запаха поля, осеннего духа земли, который помогает человеку быть добросердечным и терпеливым. Эта тихая женщина казалась Янку воплощением человеческой доброты. И к Янку, и к своему сыну она обращалась на «вы».
— Моя мама, Янку, совсем неграмотная. Для нее мы, умеющие читать и писать, чуть ли не святые, пророки. И как же она скажет пророку «ты»?
В доме матери Григоре Янку почувствовал себя как в сказке, никогда ему не было так хорошо! Он не представлял себе, что есть на свете такая бескрайняя материнская доброта и любовь.
— Если мне удастся сделать на этом свете хоть самую малость для людей, то я сделаю это потому, что живет на свете мама, — признался Григоре. — Отец тоже иногда бывал добрым, но он больше делал злою. — И Григоре вспомнил, как часто он приходил в контору и сидел там в уголочке никем не замеченным. Раз в неделю крестьянам платили за работу. Босые, оборванные люди ждали стоя, а отец все перелистывал свои конторские книги. «Как я радовался, — говорил Григоре, когда видел, что в протянутую, с крючковатыми, словно железными, пальцами руку падает несколько монет, и как больно становилось, если крестьянину ничего не давали и его глаза наполнялись слезами от бессильной злости и боли. Отец выжимал из крестьян в десять раз больше денег, чем стоимость самой аренды».
Григоре рассказывал это другу будто в оправдание за то, что он никогда не поминает отца добрым словом.
Дни в телеорманском доме проходили незаметно, не хотелось уходить от этого тепла, но у друзей был точно намеченный план.
— Вы бы хоть на денечек еще остались, — просила мать.
— Не можем, мама, не можем, — важно отвечал Григоре. — Мы должны успеть к святому месту и поспешить в Бухарест. У Янку через две недели начинается новая работа, там дело серьезное, опаздывать ни на минуту нельзя.
— Ну тогда с богом. Возьмите в дорогу… — Она приготовила каждому полные десаги[12] еды — по жареному цыпленку, плачинты с тыквой — это очень любил Григоре, — голубцы, завернутые в кленовый лист, сараилие[13] с орехами и яблоками. У матери была лишь одна просьба — идти только днем, а ночлег выбирать так, чтобы не попадать к злым людям. И одно поручение: у образа святой Марии в Куртя де Арджеш поставить эту свечу из чистейшего пчелиного воска. И сказать: «Это тебе, святая Мария, чтобы ты облегчила страдания мученицы, жены мастера Маноле».
— Посмотри, дрофы! — крикнул Янну.
— Тише! Остановись! — Григоре придавил плечо друга. — Присядем.
Через проселок на небольшом расстоянии друг от друга шли необыкновенные птицы. Ребята, притаившись, сели в траву. Вот громадный, ростом с индюка самец. Он гордо нес свою выточенную голову с жесткими гусарскими усами. В небольшом отдалении осторожно шагала самочка, а за ней, чуть заметные, семенили два серых пушистых комочка. Когда одна семья исчезала в стеблях кукурузного поля, из травы выходила вторая, точно такая же семейка и следовала за ушедшими будто по заранее протоптанной дорожке. Потом остался лишь шорох задеваемых ими сухих кукурузных «сабель».
Григоре и Янку поднялись, кинули за плечи свои ноши и пошли молча.
В степи было тихо. И ни тучки на высоком и бледном от жары небе, ни малейшего дуновения ветра.
Но откуда вдруг этот необычный шум?
Стая короткокрылых птиц вспорхнула над полем, вслед раздался треск десятков ружейных выстрелов одновременно, потом одиночные выстрелы… Было слышно, как дрофы глухо ударялись о сухую землю как тяжелые мягкие мешки.
Громкие победные возгласы охотников, лай гончих, властный зычный голос: «Подбирайте всех! Поехали!» Над полем плыл слабый, беспомощный писк птенцов и рассеивались тучки порохового дыма…
За поворотом в тени гигантского осокоря сидел чело-век и то и дело подносил ладонь к лицу.
— Добрый день.
— Пусть добрым будет сердце, подобно взгляду вашему… — Человек встал. Он был высоким и не очень старым. — Далеко путь держите?
— Как сказать… Далеко, наверное, — ответил Григоре. — До монастыря Куртя де Арджеш.
— Это неблизко, садитесь-ка… Хорошо, что Гогу не заметил вас с этими десагами, а то бог знает что мог устроить.
— Какой Гогу? — спросил Янку.
— Да сын нашего помещика. К нему гости приехали, сыновья соседнего помещика, и какие-то чужеземные, из самого Парижа, говорят… А Гогу с детства любит птиц убивать. Отец его приучил. Когда стрелять не умел, он бил дроф палками… Да садитесь же…
Крестьянин оказался сторожем кукурузного поля. Как раз сейчас, когда зерно уже твердеет и можно подсушить его для первой мамалыги нового урожая, бедняки выходят на промысел. Нужно сторожить. Ну а когда вот, как сегодня, охота, он должен помогать Гогу подымать птиц, вспугнуть зайца, за лошадьми смотреть. И де дай бог рассердить Гогу! Вот сегодня по лицу хлестнул нагайкой… Ну за что? Просто ему это правится…
Сторож не жаловался, он только не понимал, откуда в человеке такая злость, такая жажда убивать живое без надобности, как сегодня убивали этих дроф.
Что мог ли ответить на эти вопросы два ученика четвертого класса лицея «Святой Савва»? Сторож и не ожидал от них никакого ответа, он и тому был рад, что встретил их и рассказал про свое горе, про свою боль.
— А вам, ребята, чтобы напрямую выйти к тому монастырю, надо по нашей речке идти, по Телеорману. До того места, где он подходит к Арджешу, и тогда по тому Арджешу вверх. И еще вот что я вам скажу. Чуть в стороне от того места, где сближаются реки, на пригорке увидите большую стыну[14]. Там живет мой двоюродный брат.
Сторож подносил к коричневому худому лицу огромную узловатую пятерню, прижимал вздувшуюся от удара щеку и смотрел на ладонь печальными глазами:
— Хорошо, что кровь не течет,