Всеволод Иванов. Жизнь неслучайного писателя - Владимир Н. Яранцев
В романе, где без Троцкого обойтись нельзя, Иванов сделал его вместилищем всевозможных пороков. Он тут помогает украинской Раде, раскрывающей двери немцам, требует перевода Революционного совета Южного фронта «в пункт, лежащий от Царицына в 550 километрах», вместе с Тухачевским требует передачи Конармии Западному фронту для предотвращения разгрома поляков и, вместо занятия Львова, приказывает «идти на север», из-за чего удостаивается от Иванова гневного: «предатель Троцкий». Есть в романе и сцена столкновения Пархоменко с Троцким. И как это он, верный слуга Сталина, не придушил этого «шпиона и провокатора» тут же, накануне наступления на Польшу – ведь всем и каждому было уже ясно, чего стоит этот «гадюка Троцкий». Нет, почему-то терпели, хотя знали, в том числе Иванов, что именно Троцкий сыграл главную роль в победе большевиков в этой войне, почти уже проигранной, о Сталине же тогда и слыхом не слыхали. Но потом Иванов безоговорочно поверил Сталину, и на его языке и написал роман. Иванов буквально уничтожил Троцкого в главе 26-й II части. Тут и «наглая трусость, сопровождаемая отвратительным самообожанием», и «страсть к позированию, которая заставляла даже спать в позе, готовой для памятника»; он и «подлец», и «предатель из предателей». Но в Переделкине арестовывали, а потом расстреливали на сто процентов невиновных писателей, разве по приказу Троцкого? Не шевельнулось ли сомнение, что и его могли оклеветать, превратить в чудовище в ходе политической борьбы? Ведь был же когда-то 1923 г., вместе с Пильняком на приеме у Троцкого, и Иванов вынес о нем самые лучшие впечатления. И вот теперь Пильняк арестован и убит, в 1939-м взят чекистами близкий ему Бабель, одновременно с выходом его «Пархоменко» отдельной книгой. Хорошее совпадение! Особенно когда в романе есть похожий на него Вениамин Абрамович Рубинштейн, который не побоялся пойти комиссаром в самую «проблемную» часть и удивил этих полубандитов умением объезжать коня и еще «витиеватой манерой выражаться», подтягивал культурный и интеллектуальный уровень Пархоменко чтением умных книг, но который погиб вместе с ним же.
И как тогда он должен был смотреть на этот свой злосчастный роман, такой верноподданнический, такой «политический»? Несмотря на образ Терентия Ламычева, такого хозяйственного, доброго, «круглого», как толстовский Платон Каратаев, немного «одомашнивший» «Пархоменко». А посмотреть иначе – роман злой, безжалостный к тем, кто не сталинец, расстреливающий, убивающий, не пощадивший даже Рубинштейна, да и самого Пархоменко. И насколько радостным было окончание романа – эти дни были для Иванова едва ли не лучшими по настроению («ходил довольный и столько думал о разных хороших вещах»), – настолько плохим было последующее. Примечание Иванова к журнальной («Молодая гвардия») публикации «Пархоменко» о том, что «роман написан по заданию и материалам главной редакции “Истории гражданской войны”», было объявлено не соответствующим действительности. И этой самой редакции «об этом задании ничего не известно». То есть взяла и открестилась от него, такого хорошего. Был бы хороший, наверное, и не писала бы этого. Получалось, что написал Иванов роман плохой, хотя первые отклики критики были хвалебными. Позже, в декабре 1942 г., Иванов употребил слово похлеще: «Эта редакция обругала меня печатно подлецом (т. е. иносказательно), а в редакции как-никак Сталин, Молотов, Ворошилов». И Иванов оказался близок к истине – «Пархоменко» не понравился самому Сталину. Об этом он узнал от своего «начальника» Фадеева.
Если бы в это время за ним пришли люди из «органов», как за Бабелем или В. Э. Мейерхольдом, то Иванов принял бы это, наверное, с облегчением. О чем и записал в дневнике: «…хожу, могу говорить речи, меня приветствуют (…), издают – и тем не менее чужой! Ужасно невыгодно для них и для меня. Лучше бы уж изъяли. Зачем гноить хороший материал?» И тут же об аресте Бабеля, который для Иванова синонимичен «изъятию», т. е. чему-то будничному, из разряда каких-то хозяйственных дел. Пишет об огорченных женах арестованных («не смогли вовремя переслать посылки с крашеными яйцами») и о «монтере», так и не получившем свои сто рублей за работу («Вчера только закончил работу у Бабеля, сегодня получать, а его уже увезли», 22 мая 1939 г.). Откуда такое спокойствие, в отличие от Афиногенова, поведавшего в своем дневнике о настоящем страхе, вплоть до ужаса, от возможного ареста? Рискнем предположить, что от взаимной непонятости. Власть и Сталин видели старания Иванова, искреннее желание быть советским, «своим», но элементарно не могли понять форму выражения этого желания. Но тут произошло невероятное: глава НКВД Ежов, смещенный с должности еще осенью 1938 г., в апреле 1939-го был арестован. Наступила короткая бериевская «оттепель» по имени нового наркома, когда даже стали выпускать ранее арестованных. В этом году он как-то воспрянул духом, сравнительно легко перенес неудачу с «Пархоменко» и столь же легко ожидал своего ареста: Бабеля и Мейерхольда взяли, значит, теперь его очередь.
А если бы Иванова и впрямь арестовали и придумали ему «дело» по обвинению в «терроризме» или «шпионаже» в пользу, допустим, Польши – то-то он так подозрительно много и где-то с симпатией писал о поляках в своем «Пархоменко»? Раскопали бы и то, что по матери он – польской крови, Савицкий (эта фамилия также встречается в романе), ну а о его «колчаковстве» можно найти еще больше материалов. О том, что Иванов действительно предполагал свой арест и, может быть, смерть в октябре 1939 г., свидетельствует целый комплекс противоречивых обстоятельств и совпадений, которые он мог трактовать в пользу этого предположения. Главное из них, очередная неудача, на этот раз со своей новой пьесой «Вдохновение». Начата она была 27 мая, т. е. впору оптимистического оживления надежд на лучшее, после тяжело пережитой неудачи с восприятием романа «Пархоменко» Сталиным. Ему удалось преодолеть кризис пятидневной давности 22 мая, когда он писал о желательности своего «изъятия», т. е. ареста. И вот 27 мая Иванов записывает о пьесе «Кесарь и комедианты», будущем «Вдохновении»: «Буду работать!» А 20 октября того же года узнает в телефонном разговоре с режиссером МХАТа В. Немировичем-Данченко, что только он один из всех поддерживает его пьесу – придется еще за нее побороться, ибо только ему она понравилась. И 21 октября Иванов написал письмо Сталину. Все дело было в анкете, по которой Иванову была устроена проверка, что-то вроде допроса, под предлогом предстоящего выдвижения в члены Моссовета. И в той анкете, написанной «года три назад», он сообщал, как состоял в партии меньшевиков и поступил в колчаковскую газету «Вперед» – главные свои грехи времен Гражданской войны. Но писал, будто и не Сталину, «руководителю коммунистической партии», а близкому другу, допуская такие выражения: «Это может прозвучать