Таким был Саша Гитри - Жан-Филипп Сего
Очевидно, что на данный момент Саша не хватает привязанности интимного характера. И пустота, которую он сам создаёт вокруг себя, не способствует заполнению этой недостачи: «Он проводил свои дни, составляя списки друзей, но прежде всего списки тех, которых он причислял к врагам», — скажет мадам Шуазель. Он становится резким и, кроме того, сталкивается с очень значительными финансовыми трудностями. Образ жизни его дома остаётся неизменным, но все его счета остаются заблокированными. То же самое касается его авторских прав. Ему пришлось отдать в Crédit Municipal в залог несколько лучших произведений из своей коллекции, в том числе знаменитую картину Тулуз-Лотрека «Красное» (из серии Лотрека о «Мулен Руж». — Прим. перев.), которую он так любит!
Несколько немногих влиятельных друзей борются за то, чтобы «дело» было улажено как можно скорее, как, например, президент Ассоциации театральных директоров и президент Общества авторов, которые будут отстаивать его дело перед прокурором Республики. Но Александр (Alexandre), президент Союза искусств, отказался присоединиться к ним.
Жорж Дювернуа (Georges Duvernois) беседует с Жоржем Дюамелем (Georges Duhamel), пользующимся большим уважением в возрождающемся Париже. Дюамель всё так же уклончив: «Надо ещё подождать... ещё слишком рано! Через несколько недель мы поговорим об этом».
Однако судебные новости хорошие, и конец расследования близок. Кроме того, 30 апреля он знакомится с Ланой Маркони, которая приходит к нему на чай.
В отсутствие каких-либо серьёзных обвинений судья Анжера закрыл его дело 2 мая 1945 года. Наконец-то объявлено прекращение дела! Чтение постановления было вдохновляющим, оно заканчивалось так (полностью текст воспроизводится в приложении):
«Из материалов дела окончательно следует, что ни одно из обвинений, которые первоначально послужили основанием для возбуждения уголовного преследования, в настоящее время не может быть предъявлено обвиняемому.
Принимая во внимание, что в этих условиях, действия, в которых обвиняется Саша Гитри, не являются преступлением ведения разведки в пользу противника в соответствии со статьёй 75 и последующими статьями Уголовного кодекса.
Постановляем, что предметом настоящего заседания было решение о закрытии дела.
В Прокуратуру городского суда. Подписано: КУАССАК (COISSAC)»
Это первая победа «отсутствия состава преступления»! Вот что должно окончательно заткнуть рот всем недоброжелателям Мэтра! Но человек этот травмирован, разбит. И первых подвижек к «выздоровлению» недостаточно. Он говорит себе, что в покое его не оставят, это было бы слишком просто!
Факты подтвердят его правоту, потому что закрытие дела не означает, что ненависть утихнет. Совсем наоборот! Анри Жаду свидетельствует: «Но нет, пресса объявляла об этом, говорила об этом, хотела этого — это ещё не конец; он не собирался выходить из игры таким образом... Всё указывало на него, причисляло его к числу виновных — его внешность, его походка, покрой его старомодной одежды, его манжеты... нет, это невозможно, этот раздражающий персонаж не зря вызвал столько ненависти!»
Гитри узнаёт от Маргариты Морено (а она узнала это от Колетт), что Франсис Карко (Francis Carco)[115], его коллега по Гонкуровской академии, похоже, настроен по отношению к нему очень враждебно и публично заявляет о недоверии к своему коллеге. Саша возмущён и звонит Карко. Стенограмма этого разговора дошла до нас[116].
«— В чём вы меня обвиняете? — сообщает мне золотой голос на том конце провода. — Один юноша, который был рядом с вами сегодня вечером в ресторане, только что сообщил мне кое-что из того, что вы сказали. Что за безумие? Чего от меня хотят?
— Я? Ничего. Я просто поручил своему соседу по столу сказать вам, что мне было бы неприятно встретиться с вами у Гонкуров. Он сделал это быстро. Мои комплименты! Такие друзья на улице не валяются.
— Но у меня больше нет друзей!
— Замечательно, для газетного заголовка лучшего и желать нельзя. У меня просится фраза, которую я подавляю. И всё же! Больше нет друзей! Значит, они все ушли? Какая удача!
— Вы оскорбляете меня, — прогремел золотой голос. — Заявлять, что я прочитал об этом в одном из ваших интервью, что моё присутствие для вас невыносимо! Какое вы имеете право говорить такое? Это недопустимо. Кстати, независимо от того, беспокоит вас моё присутствие или нет, я предупреждаю вас, что не уйду в отставку. Если бы я согласился это сделать, меня сочли бы виновным. И что тогда, скажите на милость?
— Всё дело в обстановке, в... чувствах. Я вам не судья. Я даже убеждён, что вы не совершили никаких серьёзных проступков... уж если вы на свободе. Всё же ваше поведение во время Оккупации...
— Простите! Я не принимал в своём доме ни одного немца. А те лица, общения с которыми мне было невозможно избежать, могли бы честно подтвердить, что, обращаясь к ним, я получал искомое. Это преступление?
— Речь не идёт о преступлении.
— Ну что ж! Приходите ко мне. Мне нужно вас видеть. Мы честно посмотрим друг другу в глаза.
— А этот художник, показания которого цитирует Гальтье-Буассьер (Galtier-Boissière)? Вы, без сомнения, забываете, что после того, как вы несколько раз приглашали его в посольство от имени мадам Альбец, встретившись с его отказом, воскликнули: "Но, дорогой мой, так вы ничего не хотите сделать для Франции?"
— Какая низость!
Как хорошо он это сказал! Мне кажется, что я вижу его в домашней куртке, сидящим возле телефона и смотрящим на себя в зеркало. Не будем несправедливы. Человек театра всегда играет, пусть для самого себя. Низость! Это произносится высокопарно, своего рода возмущение, смешанное с изнеможением.
— Да, — вдруг подхватывает мой собеседник с искусным изломом тембра. — Если художник, о котором идёт речь, не соизволил явиться по приглашению, которое я ему передал, то я воздержался от настаивания. Тем хуже для него! Для нас! Он бы мог, если бы захотел, насколько мы его знали, спасти не одного француза, или как минимум расстроить некоторые судебные преследования. Я кое-что знаю об этом. Мсьё, сказал я однажды немецкому министру, еврейской проблемы не существует. Нет никакой еврейской проблемы. Единственное, что имеет значение в моей профессии, это наличие таланта. А Бергсон гениален.
Невидимый и присутствующий, я уверен, что он сопровождает жестом правой руки эти благородные и смелые слова, что он искренен в том, что произнёс. Однако я не могу сдержаться. Я думаю, что его талант предназначен для честных провинциальных людей, для модно одетых пожилых дам, для людей круга, отживающего свой век, отчасти представляющих тот Париж, где неспешно занимались семейными проблемами, и что этот талант заслуживал лучшего, чем унизиться до контактов с немцами. Это было время расстрелов, маленьких букетиков цветов, которые анонимные руки благочестиво возлагали к стенам, где на листках упоминались имена убитых заложников. Но нет, он в театре!