А ты не вернулся - Марселин Лоридан-Ивенс
А ведь в лагере я делала все, чтобы выжить. Чтобы никогда даже в мыслях не позволить себе искать покоя в смерти. Чтобы никогда не броситься на проволоку под электрическим напряжением, как сделала на моих глазах одна заключенная. И она не была единственной, у нас даже появилось расхожее выражение ― пойти на проволоку, то есть быстро умереть от поражения током или от выпущенной с вышки пулеметной очереди и упасть в ров, вырытый прямо перед забором. Чтобы не утратить желания жить, не уподобиться тем, кто позволял себе опуститься, уйти в апатию, выбрав медленное покидание собственного тела, долгую смерть. Поначалу они прекращали оставлять в своей плошке немного воды, чтобы хоть как-то подмыться, переставали есть, забивались подальше, их почему-то называли музельманами[9] ― еще одно определение, придуманное польками, ― может, из-за того, что они, лежа на нарах, укрывались с головой. Вскоре они, истощенные больше нас, оказывались не годны к работе и отправлялись в газовую камеру. Но я держалась. Побеждала болезни и преодолевала искушение отдаться на произвол судьбы. В лагере я впервые соблюла Йом Кипур[10], чтобы почувствовать себя настоящей еврейкой и сохранить собственное достоинство перед SS. Я применяла всевозможные стратегии выживания. И начала, похоже, еще в вагоне. Помнишь? Это было на рассвете, мы подъезжали измотанные до предела, молчаливые, поезд уже замедлял ход, я взгромоздилась кому-то на плечи, взглянула в щель-окошко и увидела группу женщин, идущих строем пять на пять человек, казалось, что на них одинаковые робы, на головах у всех красные косынки, и я сказала: «А у нас тут костюмчики будут». К тому, что нас ожидало, я применила слова из обычной жизни, предпочла их охватившему тебя, как и всех других, молчанию. Уже тогда я сопротивлялась. И когда отворились двери, я услышала, как депортированные в полосатых одеждах шептали: «Отдайте детей старикам, говорите, что вам уже есть восемнадцать». В Дранси мне исполнилось только шестнадцать, к тому же я была очень маленького роста. Эсэсовец три раза подряд заглянул мне в рот, чтобы рассмотреть мои зубы, и я соврала насчет своего возраста.
Почему, вернувшись в обычный мир, я оказалась не способна жить? Это было как свет, ослепляющий после долгих месяцев, проведенных в темноте, это было жестоко: люди хотели все начать с начала, хотели оторвать меня от воспоминаний, им казалось это логичным, созвучным времени, колесо истории повернулось, и все, не только евреи, будто сошли с ума! Война, пусть и завершившаяся, подтачивала нас изнутри.
Я была бы рада сообщить тебе хорошие новости, сказать, что после всего ужаса и тщетного ожидания твоего возвращения мы пришли в себя. Но не могу. Знай, наша семья так и не восстановилась. Она стала другой. Ты возлагал на нас слишком большие надежды, мы их не оправдали.
После свадьбы Анри мы остались жить в Париже, в доме № 52 по улице Кондорсе, на третьем этаже. Твой любимый замок постепенно опустел. Он превратился в место для проведения каникул и даже для отбывания наказаний. Мама отправляла меня туда всякий раз, когда я была сама не своя, отправляла будто для того, чтобы я напиталась твоим авторитетом и твоими мечтами, которые, возможно, она разделяла. В 1958 году замок мы продали.
Вернуться должен был ты. Я всегда думала, что было бы лучше, выживи ты, а не я. Семья больше нуждалась в муже и отце, чем в сестре. Понимаю, звучит странно, но после предсказания, сделанного тобой в Дранси, я всегда думала, что выжила за счет твоей смерти. Именно это я прочла в глазах Мишеля, который с дядей Шарлем встречал меня на перроне. Ждал он тебя. Я уже говорила, что в Биркенау не могла вспомнить его имя, но всегда считала брата частью тебя, этакой ногой или рукой: так и видела, как вы шли по полям, окружающим замок, и он, одетый в короткие штанишки из темного вельвета, одной рукой тащил за палку деревянную игрушку ― желтых цыплят, которые приходили в движение с каждым его шагом, а другой ― крепко держался за тебя. Твой арест стал для него чем-то сродни ампутации. Вероятно, он спрашивал о тебе, и ему отвечали, что ты вернешься. Но на перроне он увидел меня. Он был таким маленьким, таким ранимым.
Вскоре у него появились тревожные симптомы, на которые мы не обратили должного внимания. В пансионе он продержался недолго, там он дистанцировался от всех, отказывался умываться. В результате мама его забрала и отправила к Анриетте. От его боли избавились, как и от моих воспоминаний. После твоего исчезновения наша семья превратилась в своего рода глухое место, где взывали о помощи, но никто никогда этого не слышал. В молодости Мишель искал спасения в мнимой легкости Сен-Жерменского квартала[11], но его мучило твое отсутствие. Его психическое расстройство только усугублялось. Он стал играть со смертью. В конце концов у него развился маниакально-депрессивный психоз. Я пыталась заботиться о нем, но в периоды кризисов он вымещал свой гнев на мне ― рисовал свастику на моем почтовом ящике или записывал сообщения на автоответчик, прикидываясь эсэсовцем и рявкая: «Вы отправитесь конвоем № 71 вместе с мадам Симоной Вейль». Он даже вытатуировал «SS» на своем плече. Мишель перевоплощался в палача, чтобы получить возможность приблизиться к жертве ― к тебе. Он злился, что я заняла его место, место шагающего рядом с тобой ребенка. Во всяком случае, мне так кажется. В его болезни виноваты лагеря, хотя сам он там не был. Достигнув возраста, в котором тебя не стало, он наглотался таблеток, запив их алкоголем, на этот раз доза оказалась смертельной. Мы обнаружили тело месяц спустя, когда выломали дверь его квартиры. Мишеля похоронили в еврейской части кладбища в Пантене. Он всегда говорил: «Я умру в возрасте моего отца».
Через два года после него скончалась мама. Потом, несколькими неделями позже, Анриетта. Она покончила с собой в шестьдесят лет. С помощью такого же коктейля. Она тоже умерла из-за лагерей, хотя в них не была. Умерла, потому что не могла поговорить с тобой, объясниться, обрести тебя вновь. Тебе не следовало прогонять ее из дома тогда,