Валерий Меньшиков - За борами за дремучими
Сунул я ноги в расшлепанные обутки, выскользнул во двор. Проторил сдвоенный след в набухшей конотопке. Не дождь, а сеянец. Летом такому бусенцу ласковое название — грибной, а сейчас…
Крыши дворовых построек, заборы намокли до черноты. Кажется, дотронься — и останется на пальцах грязный след.
Через узкую калиточку ныряю в огород. По бокам он забран тыном, отделяет нас от соседей, а за тыльной жердяной огорожей стеной поднимается темный лес. Снизу, как новогодняя елка ватой, он вздобрен лохмотьями белесого тумана. Туман шевелится, ворочается, словно живой, а может, и впрямь кто в нем затаился, высматривает на продувных местах себе добычу.
Решился я добежать по копанине до конца огорода, попроведать стоящую там черемуху. И ей в такую мокрую заваруху, видать, не очень уютно. Еще по солнечному теплу обобрала наша ватажка ее до ягодки, лишила последней красы. И напрасно я вглядываюсь в голые ветки, не утаилась ли где последняя кисточка, — сами себя обделили, ничего не оставили. Усмотрел у корневища матовый блеск сердцевины. Пожировал уже какой-то смелый зайчишка, поточил свои зубы. Сказать надо деду, пускай черемушную рану закрасит чем-нибудь и обернет тряпицей. Не сгинуло бы дерево ненароком, не оставило нас без утехи…
А облака совсем клубятся рядом, цепляются за вершины деревьев. Сейчас бы к дружкам наведаться да махнуть с ними на речку. Говорят, щука совсем озверела, в зиму себя готовит. Что ни брось, все с лету хватает, так и ждет приману с разинутой пастью. Может, и брехня это, да как проверишь. Не пойдешь ведь на речку без нужной справы. Сапоги на мне дедовы, пальтецо ветродуйное. Не пальтецо, а короткая накидушка, в которой, по словам бабки, только от долгов бегать.
Вот летом я без заботы — длинные месяцы не знает сноса моя обувка — ноги, с вечно потрескавшейся, в россыпях зудливых цыпок, непробиваемой и непромокаемой кожей. Сейчас голой ногой земли не сдюжить — набрала остуды.
— Опять на улку летал, — встречает меня недовольно бабка, — охота горловую болезнь зацепить, майся потом с тобой. А ты куда смотришь? Твоя привада.
Это уже она к деду. Но у того на словесную бабкину атаку свой маневр: молчание. И вся его ответная речь в такие минуты состоит из нескольких непонятных слов: ну-ну, эх, жизнь, м-да… Но сегодня он заговорщицки подмигивает мне:
— Что, кисло? Передых наступил в побегушках? — И как-то многозначительно посмотрел на бабку.
— Надо, мать…
— Разор да и только. Что за детки пошли, без огня все на них полыхает. Вчера штаны штопала, а сегодня весь зад наружу. И где только чертеняку носит? Вот погоди, соберемся с матерью письмо отцу на фронт отписывать, уж он тебе, неслуху, на конфеты отсыплет.
— Ничего, мать. Бычью шкуру выделаю, глядишь, и выкрутимся, выберем Сереже на сапоги. Лишь бы живой вернулся.
— А ты не каркай, старый. Тьфу, тьфу, тьфу, — трижды сплевывает она через плечо, — и в мыслях про то не имей!
— Так и я про то, — виноватится дед. — Сережа нам еще и спасибо скажет, не преть же малому на печке.
— Мог бы и посидеть. Не в школу. А от тепла еще никто не умер.
Она брякает ключами — у нее их целая связка — отмыкает огромный сундук с давнишним своим приданым, шуршит какими-то свертками. И вот уже прочь тоска-печаль, светлый праздник рождается в моей душе. Не мечталось, не думалось — и на тебе — собрался дед тачать мне сапожки. Скажи друзьям — не поверят! Да не из какой-то грубой сыромятины, которую потом не размягчить ни водой, ни дегтем, а из самой что ни на есть фабричной кожи. Собрал он бархатистый лоскут в кулак, пожулькал осторожно, потом на коленях расправил — заиграла кожа глянцем, черное солнышко да и только.
— М-да… На взрослые здесь все равно не выкроить, а нашему соколу в аккурат будет.
Не поймешь, бабку ли утешает, или меня подзаводит-радует. Видно, не одному мне непогодь в тяжесть, и дед растерялся без работы, вот и придумал заделье, а может, просто дошли до его сердца мои ребячьи печали…
Принес он из кладовки деревянный сундучок, откинул крышку — у меня и в глазах зарябило. Ножи, шильца, молоточки, медные гвоздки, кожаная обрезь разного цвета.
— А ну, давай свою работницу…
Он ловко примеряет к моей ступне березовую колодку, вслух думает:
— Великовата немного — не беда. Из большого не выпадешь, пока портяночку потолще подвернешь, а за зиму и нога подтянется. В аккурат придутся.
Обмерил дед ногу, расшевелил до дна во мне радость. Сижу сам не свой, в непонятные слова вникаю: передок, рантик, союзки, подбор…
А он остро заточенным мелком размечает кожаный развертыш, режет его на шматочки, не боится. Нож у него из стальной пластинки, углом сточенный, острехонек.
— Дед, а ты не испортишь?
— Да вроде не случалось такого. А если на пару с тобой мастерить возьмемся, тогда и вовсе быть первому сорту. Враз тебя на Паруньке оженим.
— Не-е, я жениться на мамке буду.
— А чем тебе Парунька не угодила?
— Она вон дылда какая, ее в огороде и в подсолнухи не спрячешь.
— Ну тогда другую кралю подыщем. С хром-сапогами, да без невесты. Негоже. Как, мать, в нашей молодости говаривали: «Каков сапожок, таков и женишок?»
Бабка видит, как я недовольно морщу лоб, подает голос:
— Чего, старый пень, к парнишке прилип. Язык, что ли, без костей, мелет ни свое, ни наше.
— Дед, — увожу я разговор от опасной темы, — а я тоже хочу сапоги шить.
— Знамо дело, что хочешь, как без этого. Обувка для человека — главное. Нога в тепле, и душа поет-веселится. А кто сапоги мастерить научился, тому и жить не страшно.
Выбрал он в сундуке пучок гибкой свиной щетины, рассыпал на столешне. Эта работа мне известна. Сейчас он несколько раз продернет толстую крученую нить через кожаный сгибень, обмазанный внутри смолистым варом, потом приладит к ее концу иглу-щетинку и — готова дратва. Да такой крепости, что не порвешь ее, не перемочалишь. От нее и сапог надежней казенного будет.
Подыскал дед и мне интерес — шпильки готовить. Выбираю я в сундучке сухие березовые пластинки — все-то у него припасено! — осторожно по всей длине вострю у них краешки. Сейчас остается ножом расколоть их на ровные дольки, и замена гвоздям готова. Шпильки походят на фабричные спички, только раза в два покороче. Гвоздя они понадежней, подошве не дадут отвалиться и воду в сапог не пустят. А гвоздь сапогу нужен лишь для того, чтобы набить вместо каблука кусок старой резиновой автопокрышки.
Ладит дед голенище, очки на кончике носа повисли, вот-вот свалятся. Летает у него в руках шило, поскрипывает при затяжке дратва. А в зубах его неразлучница-самокрутка. Я ее зову козьей ножкой, а бабка — иерихонской трубой, словами для меня непонятными, но по тому, как она их произносит, — сильно ругательными. А дед — сам себе на уме, пустит дым мимо порыжевших от табака усов, проколет в коже дырку, затянет новый стежок — еще работа подвинулась. Весело и красиво идет у него дело.
У бабки одна забота — печь, около нее и крутится. Будто живет здесь. У ней ноша потяжелей всех в доме. Меня вот нужда по носу не бьет, можно без штанов и сапог и на полатях перебиться, унять гулеванную блажь, а ей каково? Еще с вечера думай, что утром в печь ставить, что оторвать от сердца, взять из скудного припаса на прокорм семье. Десяток душ накормить — не шутка. Набежит наш иждивенческий брат из школы, подойдут с работы матери — всем есть подавай. А хлеб пайковый — не разбежишься. По ломоточку к обеду. Одно спасение — картошка. Все прибранное с огорода в пудах учтено, на бумажке записано, и безграмотная наша бабка каждый день ставит в ней палочку. Значит, положенное на сегодня съедено, а на завтрашний пай заглядывать нечего. У зимы-подбирухи дней не перечесть, и каждый сытости просит. Мы все считаем бабку скуповатой, а моя мать — невестка ихняя — расчетливой и бережливой. И я вспоминаю ее горячий шепот, что мы потому и живы, что не одним днем живет наша бабка, а умеет заглянуть далеко наперед, рассчитать, как протянуть нашей немаленькой семье от одной огородной нови до другой. И эти думы потяжелей, чем нарубить дров или натаскать воды из колодца. Но иногда и на бабку, по словам деда, «накатывает добрый стих». Вот и сегодня скользит у нее по лицу улыбка: может, времена безбедные вспомнились, довоенные богатые застолья.
— Ну что, притомились? Чай нелегко сапоги-то тачать? Она опускается на колени, рука ее ныряет под ситцевую занавеску припечной лавки и появляется с кринкой отснятой простокваши. Видать, творог варить собиралась.
— Угощайтесь, работнички.
Она протягивает нам по полной кружке, а кринку бережно накрывает белой тряпицей. Я потихоньку тяну этот густой сытный напиток, млея от кисловато-сладкого привкуса, всем нутром ощущая запах отделенной сметаны. До чего же вкусно! И дед от удовольствия крякает, но тут же приступ кашля гасит надуманное сказать им слово. Лицо у него багровеет, пальцы судорожно ловят ворот рубашки. Бабка уже с ним рядом, с баночкой какого-то отвара.