Михаил Коршунов - Воскресный день
Недавно Николай Иванович совершенно неожиданно для самого себя вдруг крикнул на бригадиров: «Тихо!» — «Что с тобой, Николай Иванович? — удивились бригадиры. — Язва замучила?» — «Тихо, доколумбовая Америка!» — вновь крикнул Николай Иванович, совсем как майор. И когда действительно наступила какая-то изумленная тишина, Николай Иванович, также неожиданно для самого себя, сник, еще больше постарел и, покорный судьбе, сказал: «Давайте ваши накладные».
Кончится очередной понедельник, уйдут последние машины. На складе будет гореть только электрическая лампочка на шнуре, подколотая над столом, за которым всегда и находится Николай Иванович — лысоватый, болезненного вида человек, никаких 182 сантиметров роста. Вес — неизвестен. Хотя мог бы прямо здесь, у себя на складе, и взвеситься. На столе, рядом с портфелем, будет валяться мятая шляпа, стоять бутылка из-под кефира, чашка-бокал. Валяться деревянная ручка с перышком. На Николае Ивановиче будет ватник, на шее — реденькое кашне, перекрутившееся, с обтрепанными концами. И никуда он не будет спешить, потому что и спешить ему некуда: дома всегда, постоянно ждет одиночество. Никто не приходит к нему, только Зоя Авдеевна, зулус. Даже майор не интересуется им, разве только Сапожков, когда Сапожкову не хватает рубля.
Никогда не появлялась девочка с собакой, никогда не появлялись ее друзья Трой и Кирюша… Никогда и ничего не было. Он все выдумал. Все от начала до конца. И фотографией не занимался, а только мечтал заняться в детстве, когда носил испанскую шапочку; в стоклеточные шашки не играл и в глаза их не видел, а только читал про них в газете. Статья о шашках была подписана странным именем — Трой. Может быть, это Трофим всего лишь? По-новому, по-современному? Роман «Анжелика» у него был, он его купил — неизвестно для кого — в книжном магазине по талонам на макулатуру. Сам он иногда перелистывал только свои старые школьные учебники (в особенности любимый по истории), чудом сохранившиеся — расчеркнутые, разрисованные, — в одном из них, в «Естествознании», была написана вечная формула любви: «Коноплястый плюс Мопишипинапи равняется любовь», — перелистывал, как воспоминание о былом, о давно ушедшем и невозвратимом. Старые школьные учебники были его семейными альбомами. Своей семьи никогда не было. Вместо семьи — почетные грамоты, решения о денежных премиях, две боевые медали, несколько писем от фронтовых друзей и поздравительных открыток с Днем Победы. В ополчении он был санитаром, потому что когда-то шесть месяцев проучился в зубоврачебном училище и в строевом отделе военкомата, при котором формировалось ополчение, сказали: «Будете санитаром» — и выдали противогаз, саперную лопатку и сумку с медикаментами.
В довершение ко всему к Николаю Ивановичу лениво подойдет на складе и сядет рядом собака. Она прижилась на складе, за черный цвет кто-то из такелажников, кажется, Куковякин, назвал ее именем великого футболиста. Это для нее Николай Иванович носит косточки.
Смолкла песенка про бананы, а Николай Иванович видел сейчас, как он на складе выключает лампочку на шнуре над столом, берет портфель и осторожно, потому что постоянно в полутьме, обходит весы с гирями, выбирается за дверь. Опломбирует склад: вкладывает в замки записочки — число, месяц, год, подпись. Медленно направится домой. Около старинного особняка, где теперь детский дом, как всегда, остановится и начнет ждать у ворот — не появится ли на крыльце дома девочка в куртке, из которой она явно выросла, в зимних коротеньких ботинках и в кепке из меха под тигренка и не сойдет ли с крыльца к воротам.