Иван Серков - Мы — хлопцы живучие
— Тетя, бревна!
Мы, как дурни, слоняемся по лесу, ищем вчерашний день, а тут все готовенькое — ни рубить, ни пилить, ни трелевать на собственном горбу к реке. Выкапывай и бери.
Бери, да не очень-то — надорвешься. Саперы их так скрепили, стянули железными скобами, будто на века наводили эту переправу. Да ведь и мы с тетей чего-нибудь стоим. Я вырубил дубовый кол с хорошую оглоблю, и дело помаленьку пошло. Руками, топором, чем придется мы сгребаем с настила песок, подсовываем под бревно кол, налегаем на него животами:
— Раз, два — взяли!
Подается!
Бревна, правда, не ахти какие: и коротковаты, и суковаты, большей частью верхушки, и измочалены гусеницами танков, побиты лошадиными подковами, да на такие палаты, как у тети, — в самый раз. Где надточится, где подтешется — и будет лежать.
Никогда в жизни мне не доводилось вязать плотов, но я так понимаю: захочешь — свяжешь. Особой хитрости тут не нужно, тем более когда под рукой немецкий кабель. Тетя колом скатывает бревна в воду, а я, подвернув штаны, без рубашки, привязываю их к двум жердям. Раз, два — и готово. Я командую — тетя слушается. Она целиком полагается на меня. У меня, как ни говори, мужской ум, и потому мне виднее, что делать.
Плот у нас получился что надо, хоть на край света плыви. Подо мной он лишь самую малость осел, а ступила тетя — вода по бревнам пошла.
— Не развяжется? — недоверчиво спросила она.
Я немного обиделся и потому ничего не ответил. Сто лет ничего с ним не случится, раз я вязал. Только вот плывет почему-то, куда ему самому вздумается.
Перепуганная тетя сидит посередине плота кочкой, шевельнуться не смеет, только шепчет что-то про себя. Может, даже молитвы. Мое крепление сразу ослабло, и бревна ведут себя довольно норовисто: чуть наступишь, оно уходит в воду. Но плот плывет!
Я гребу длинной жердью, а нас подхватило течение, медленно покружило на одном месте, потом вынесло на середину реки и погнало вниз, совсем не туда, куда нам нужно. Тетя уже и не рада, что села. Она считает: если это и кончится добром, все равно ближе Киева к берегу мы не прибьемся. Вот уже и лодка, на которой мы переправлялись, осталась далеко позади, и старое русло миновали, и нашей каменной школы на горе не видно. Но не так страшен черт, как его малюют. Возле Плесов, где река делает поворот, наш плот все же как-то прибило к берегу. Я думаю, тут не обошлось без моего весла, помогла все-таки жердь. Правда, высадка прошла не совсем гладко. Бревна под тетей разошлись, она очутилась в воде чуть не по шею и даже пискнула с перепугу. Но под ногами была уже земля.
Плот мы затащили в глухой заливчик, в заросли куги и аира, привязали к старой вербе и, радостные, побежали домой. Тетя прямо сама не своя от счастья, как будто даже помолодела. Теперь будет у нее хата, пусть небольшенькая, зато своя. Остался сущий пустяк — перетаскать эти бревна в село. Была бы лошадь, тут и голову ломать нечего, а без лошади, на самодельной тележке да еще без дороги, по лугу, — придется попотеть.
Тут наши с тетей взгляды расходятся. Зачем нам та тележка? Пойдем водным путем: из заливчика по канаве, которую проложил еще до войны колхоз, чтобы осушить Бурое болото, из канавы — в Грицев ручей, вытекающий из озера, из ручья — в Ситняг, а уже после этого — по суше. Там совсем рукой подать.
На лугу нам повстречался Санька. Он рвал щавель и луговой чеснок. И Санька тоже сказал, что по-моему будет лучше, чем по-тетиному. Он даже взялся помочь, лишь бы за ним утром зашли. И тетя снова согласилась. Нам, хлопцам, виднее.
Назавтра утром мы пришли к Сожу еще по росе. Тетя прихватила и своих старших — Федоса и Маньку. Какая ни подмога, а все подмога. Муравьи вон какие малюсенькие, а когда сообща возьмутся, горы ворочают.
Сперва все у нас шло как по маслу. У реки канава была глубокая. Мы развязали с Санькой илот, зацепили бревно за бревно — получился длинный караван. К переднему бревну привязали два конца все того же немецкого кабеля и идем себе, посвистывая, вдоль канавы — мы с Санькой с одной стороны, тетя с малышами — с другой. Красота! Тетя опять радуется и диву дается: головы у нас с Санькой прямо министерские. Она полагает, что если так и дальше пойдет, к обеду мы и руки умоем.
Одна только помеха — кусты. Сначала лоза и ракита. Продираясь сквозь чащу, я оцарапал до крови лодыжку, а Санька проколол на остром пеньке пятку. А потом стало и того хуже. Пошли крапива и репей. Крапива высокая, густая и жгучая. Руки, ноги у нас в волдырях и горят огнем. Но тетя говорит, что это не страшно. От крапивы, мол, ничего не будет, кроме пользы: лучшее средство от ломоты в костях.
А тут еще и канава стала мелеть. Все меньше в ней воды, все больше водорослей, все гуще осока. Но осока еще ничего, она не больно мешает, а водяной мох, тот цепляется за головное бревно, наматывается на комель огромным, тяжелым тулупом. Пройдешь шагов сто — и тулуп. Хоть из кожи лезь, с места не стронешь, хоть жилы порви. Правда, жилы у нас пока в целости, а немецкий кабель с нашей с Санькой стороны не выдержал, и мы кубарем полетели в самую гущу репейника. Пришлось тете лезть в канаву, руками выдирать из-под бревна мох; выбрасывать на берег.
Она уже помалкивает. По всему видно, что к обеду мы рук не помоем.
Прошли немного — снова тулуп. Теперь полезли мы с Санькой. Воды в канаве на пядь, а торфяной каши — под мышки. Зашипела она, поднялась частыми пузырьками. И лягушки вокруг — огромные, зеленые, пучеглазые. Санька их не то, что боится, — просто не любит. Он выскакивает на берег, как заяц.
Сколько раз рвался немецкий кабель, сколько раз, повозившись с теми «кожухами», мы валились на траву от усталости! Вот и солнце уже садится за подлюбичские вербы, большое и красное.
Теперь вода в канаве кажется теплой, а вылезешь на берег — зубы лязгают, как у голодного волка.
Одна тетя еще храбрится. С тех пор, как началась особенно густая трава, она и не вылезает из канавы, бредет по пояс в торфяной жиже, вырывает проклятые водоросли и швыряет на берег. А следом уже мы волочем свой «караван» — с одного берега я, с другого — Санька. Тетиным муравьям уже и на том спасибо, что хоть сами идут.
В одном месте тетя едва не утопла. Попала в какую-то глубоченную яму, видно, в воронку от бомбы, не иначе.
Но все обошлось: ухватилась за бревно, а потом мы ей с берега руки подали.
До озера добрались, когда уже порядком стемнело. Мокрые, израненные осокой, перепачканные в торф и глину, мы с Санькой еле-еле дотащились до дома. Я и ужинать не захотел. Как свалился, так и уснул.
Мамуля потом только руками разводил:
— Неужто на себе?
Ему просто не верилось. По его мнению, такое только сдуру можно сделать. Разве взрослый человек на это отважится?
Но как бы там ни было — сдуру или от большого ума, — а стоит тетина хатенка. Нижние венцы и простенки черные, трухлявые, а над окнами светлеют на солнце новые, свежеотесанные бревна. И так уж тетя счастлива, так рада, так мила ей новая хатка, что нахвалиться нами не может. И еще тетя не знает, в какой угол меня посадить и как потчевать. Кажется, что хочешь отдала бы в благодарность. Такой уж я племянник дорогой, такой хлопец золотой, что второго такого и не сыскать. Вот только на плот она больше со мною ни за какие деньги не сядет.
— Нет, нет, нет! И не заикайся, мой хлопец. Я тогда чуть со страху не померла…
Упырь
Утром возле Зезюлькиной хаты, пока бригадирша отправит людей на работу, чего только не наслушаешься. Особенно от Михейкиного Назара. После контузии у него руки трясутся, а язык все равно ловко подвешен. И голова у Назара светлая. Не голова, говорят люди, а сельсовет. Недаром же ему такую кличку дали — Министр.
Михейкин Министр все знает, все по-своему может объяснить. Это оттого, что он завел моду прочитывать газеты перед тем, как пустить их на раскурку. Даже прошлогодние и то глазами пробежит.
Конечно, на настоящего министра он не очень чтобы похож и одеждой, и с лица. Ходит Назар в солдатской гимнастерке, уже залатанной на спине и под мышками, в солдатском галифе. А обуви летом и вовсе не признает, как и мы, грешные, не министры. Нечего зазря сапоги бить, если и так тепло. Сапог порвешь — зашивать нужно, а ногу порежешь — сама заживет.
Лицо у нашего Министра худое, слегка побитое оспой, брови — два или три золотых волоска, которые не сразу и заметишь, зато глаза большие, глубокие и мудрые. И что еще, так это поистине министерский лоб. Говорят, будто на Назарову голову в солдатах шапки не могли подобрать. А старый Зезюлька сказал, что если б его шапкой меряли зерно на трудодни, никто бы горя не знал.
И вот, едва Министр устроится на завалинке, тут мужики его и обсядут со всех сторон. Цигарку помогут свернуть, а нет табаку — поделятся или покурить оставят. Бабы, особенно те, у которых мужья на войне, тоже ближе подходят, чтобы услышать, скоро ли конец лихолетью.