Мирча Дьякону - Когда у нас зима
Он рвет лучше всех, потому что без жалости. Дернет за ниточку — и дело с концом. Он дернул. Теперь у меня не осталось ни одного переднего зуба, но мне и не надо, все равно молока нет.
Я плевался кровью с полчаса, вышла, наверное, целая кружка, но мне было хорошо, особенно оттого, что мама бросила плакать.
Налетел дождичек и принес Алуницу Кристеску с вестью, совершенно невероятной, что в Орехах сидит журавль, он выпал из журавлиного клина по дороге из теплых стран, а она увидела. Мы побежали изо всех сил, но я отстал, потому что потерял много крови, и всех сил набралось немного. Высоко на орехе сидел журавль, такой белый и красивый, что я до сих пор не могу поверить своим глазам. Мы остановились поодаль, чтобы его не спугнуть, потому что он совсем не был похож на раненого. Он вовсе не сидел, а стоял на длинных ногах, не шевелясь, только раз дернул головой и снова застыл.
Мы тоже застыли, прижавшись друг к другу, дышали вместе и очень боялись, как бы не улетел единственный журавль, которого мы видели в нашей жизни. Правда, у нас в школе есть аист, но он весь пыльный и набит соломой. Он стоит в учительской, и директор вешает на его клюв пальто — свое или инспекторские, когда приезжает комиссия.
Так мы стояли допоздна. Журавль иногда дергался туда-сюда, будто чего-то ждал, и я не представлял, как это он выпал из клина именно в нашу деревню, ведь про нее даже не скажешь, что она самая красивая в округе.
Вдруг грохнуло, и журавль свалился на землю. Только тут мы заметили, что смотрим не одни, а чуть ли не всей школой, и это наш директор, который к тому же охотник, застрелил журавля.
Мы подошли близко и стали его гладить. Он был теплый и мягкий, красный глаз остался открытым и смотрел в небо, где растаял его клин, а рядом краснелась кровавая точка. Нам было грустно, и мы даже не сказали директору: «Добрый вечер».
Мама встретила нас известием, что собаки снова подрались и она еле разлила их водой. Урсулика отсиживался в сарае, а Гуджюман с рыком ходил под дверью. Мы очень расстроились, потому что мы любим их обоих одинаково. Гуджюман полизал мне руку, и, когда я стал его гладить, я почувствовал, какая у него морщинистая, старая шкура. Тем временем мой брат сделал перевязку Урсулике, то есть завернул его в старые папины штаны.
Мамины герани к вечеру зажглись и освещали нашу завалинку, а вернее, развалинку, она развалится, если папа не вернется поскорее. Она и забор очень чувствуют, что его нет. Примерно раз в пять дней из забора выпадает по доске, и чужие собаки проходят через наш двор, как через проходной. Теперь и калитка не нужна, мы и сами ходим так. Мне бы радоваться, а я чуть не плачу над каждой выпавшей доской. И чтобы не плакать, повторяю таблицу умножения, она у меня уже от зубов отскакивает, как «Отче наш», хотя «Отче наш» я совсем не знаю, а зубов у меня почти нет.
Мы пошли к маме и уверили ее, что нам не хочется есть. Мы решили не хотеть есть, пока не отелится наша старая корова, то есть до зимы, всего несколько месяцев. Я бы сам в жизни не додумался, это мой брат.
Мне было грустно и хотелось в сарай, почитать прощальные письма и поглядеть на марьян, которые мне нравятся больше, чем дидины, потому что у них больше зубов.
Герань на завалинке напомнила мне, что скоро мы с Алуницей Кристеску пойдем собирать цветы. Нам надо собрать сотен пять цветов, из них три сотни диких гвоздик, а остальное — зверобой.
Дедушка читал басни Эзопа, и, когда мы все собрались дома, вокруг лампы, он снял очки. Два года назад они сломались у него в первый раз, и с тех пор их все время приходится чинить. Дедушка говорит, что он потратил две годовых пенсии на починку очков: во-первых, дорога в город, потом сама починка, потом обеды и ужины в ресторане, потому что обратный поезд уходил только по вечерам, а пешком ему трудно, он старый, несколько раз он опаздывал на этот поезд и ему приходилось ночевать в гостинице, и наконец он разозлился и решил чинить очки сам — перевязывать их бечевкой. С тех пор он чувствует себя хорошо, потому что других болезней, кроме очков, у него в жизни не было.
Это я к тому, что он снял очки, чтобы рассказать нам про соседа, про того самого, чьей жене я подложил ученого в колодец. Дедушка встретил его, очень веселого, тот нес из магазина бутылку, потому что цуйку в нынешнем году еще не успел сделать. Дедушка спросил, что у него за радость, а тот ответил, что избавился от заразы.
— От какой? — удивился дедушка.
— Как от какой, она же на курорт отбыла, моя зараза, я еще поросенка продал, вы разве не знаете?
Конечно, дедушка знал, ведь это его видела соседова жена сначала в колодце, а потом, живехонького, в милиции.
— Ох, избавился, она нашла там себе кого-то, не иначе как самого курортного директора, в габардиновом пальто и при машине. Гляньте, что она мне пишет:
«Дорогой муженек, я здесь нашла хорошего человека, который мне сделал предложение. Как ты поживаешь? Надеюсь, в добром здравии? Я тоже, чего и тебе желаю».
Сосед пошел своей дорогой, распевая ту же песню, что на затмении, в которой прилетала кукушка, а он под конец умирал. Дедушка снова надел очки, мы посмеялись и пошли спать. Но заснули мы поздно, потому что у нас немного подвело животы от голода.
Утром, до первого самолета, мы пошли смотреть, как из журавля будут делать чучело. Очень сильно пахло веществом, которое заменяет внутренние органы и консервирует все остальное. Ребята пропустили нас вперед, потому что с тех пор, как папа в тюрьме, нас все уважают. Есть даже один, Джи́ка, он здоровее, чем Санду, и еще глупее, чем я, он каждый вечер молится, чтобы его отца тоже посадили, ему тоже хочется уважения. Вообще-то тут есть преимущества: мне всё уступают дешевле. Например, обычно пара коньков продается за три марьяны и одну дидину, но мне уступили три пары за пять марьян, то есть даже дешевле, чем сыну милиционера, которого, к слову сказать, я еще подстерегу в укромном месте, и пусть он мне ответит, сколько будет трижды три.
Что делать с этими коньками, я не знаю,— так же, как и с прочим купленным добром. Я не знаю, на что мне десять ложек, картинка с королем, выезжающим на охоту, заячий хвост и еще одни неходящие часы. Все-таки мне приятно, что я купил их по дешевке.
Мы не смогли долго выдержать запах этого вещества для внутренностей и ушли. Тем более что сегодняшний журавль совсем не похож на вчерашнего, у него даже глаза от белки: у директора, который его набивал соломой, не нашлось журавлиных глаз, вот он и воткнул беличьи, его-то больше всего интересует клюв.
Все же мы были довольны, что из-за этого запаха нам почти весь день не хотелось есть. После уроков мы с дедушкой пошли навестить маму, она теперь работает на поле. На поле мне очень нравится, потому что там есть навес и под ним — экипаж и красивые сани, оставшиеся от прошлого режима. Я люблю в них играть с моим братом. Я — кучер, он — барин. Наоборот никогда не бывает.
По пути все смотрели нам вслед, и мы знали, что это из-за папы. Я иногда даже слышу: «Бедное дитё, оно-то чем виновато?» Тогда я печально опускаю голову, хотя мне нисколько не печально, но раз людям нравится меня жалеть, не буду же я их разочаровывать. Дедушка зашел к Катерине на молочную ферму, а когда вышел, то даже не отвечал никому на «здравствуйте». Наверное, Катерина зачислила его во враги народа, хотя он и пенсионер.
Я расстроился. И вообще мне надоели жалостливые взгляды. Я живу очень даже хорошо, и как-никак у меня единственного в деревне есть пианино. Скорее бы папа вернулся, мы бы с ним прошлись по улице, всем назло.
Маму мы нашли усталой, она еле смогла нам улыбнуться. Там все работницы были усталые, но все смеялись над мамой, что она учителева жена, а докатилась до мотыги. Я залез в сани. Мама говорила, что не понимает, чего от нее хотят, почему ей даже не дают молока, она ведь работает наравне со всеми и никого не убила. Мне ужасно грустно.
Роса выпала раньше обычного, и светлячки так и норовили навешаться мне на волосы. Но они не могли меня развеселить, и мой брат к тому же ушел домой, ему надо доделывать кораблик. Я остался сидеть в санях, и как жалко, что я не знаю ни одного грустного стихотворения, чтобы мороз по коже. Я запряг в сани много-много белых коней и погнал их на луну. Мне хотелось мороза — и стала зима. Что-то мелькало под копытами, и я не сразу понял, что это волчьи пасти, и за моей спиной щелкали зубами все зимние, все голодные волки. Как вернуться, я не знал, потому что земля превратилась в одно белое поле, и по нему прыгали тени, и стояла такая ночь, что раньше умрешь, чем она кончится. Лошади от страха стали друг за дружкой превращаться в кузнечиков и запрыгивать ко мне в рот, между последними молочными зубами, потом волки меня все-таки догнали и съели. Тогда я вылез из саней, отменил холод и поволок сани за собой к дому. Поле сбилось под ногами, как простыня. Луна созрела и целилась мне в голову. Я петлял из стороны в сторону, чтобы она промахнулась, а тут еще от кузнечиков жгло в животе, и я не мог ни о чем думать — только зачем луна за мной гонится. Мне было все хуже и хуже, пока я не встретил черта с трубой и он не сказал мне, что это все чепуха и лучше мне слушать его, он-то меня знает, слава богу, с пеленок. Он заиграл, как никогда, я выплюнул по одному всех кузнечиков, увидел, что уже утро, и вернулся на санях под навес. Мне больше не было грустно.