Дэвид Алмонд - Глина
— Да!
Мама отвернулась. Я сижу пью чай. Вскоре папа вернулся. Она ему все рассказала.
— С кем дрался? — спрашивает папа. Хотя и знает, что не скажу. — В любом случае, — говорит, — чтобы больше этого не было. — Обхватил меня за плечи, развернул к себе. — Завязывай с этим. Такие штуки чем дальше, тем хуже, потом уже и не соскочишь. Все войны так, на хрен, и начинаются…
— Я знаю, пап.
— Пообещай, что завяжешь.
Молчу.
— Пообещай, Дейви.
— Обещаю.
Родители сидят весь вечер и таращатся на меня. Мама то и дело:
— Голова не кружится? Не тошнит?
— Нет. — Раз за разом. — Нет.
«Завяжу с этим», — солгал я.
«Обещаю», — солгал я.
25
В воскресенье, во время мессы, я украл плоть и кровь Христову. Стою в алтаре на коленях прямо за священником. У него в руках — круглый хлеб для причастия. Святой отец бормочет магические слова:
— Сие есть тело Мое. — Поднял потир с вином, бормочет: — Сие есть кровь Моя.
Прихожане склонили голову, закрыли глаза, бьют себя в грудь.
Хлеб по-прежнему выглядел хлебом. Вино выглядело вином. Но все же чудо уже случилось. Они претворились телом и кровью Христовыми. Сам Христос стоял с нами в алтаре.
Священник вкусил тела и выпил крови.
Мы с Джорди открыли рот и высунули язык, чтобы причаститься тоже.
Тут и все присутствующие встали и потянулись к алтарной преграде. Были там и Мария, и Фрэнсис, и мои родители, и Дурковатая Мэри, и еще куча наших друзей, родни и соседей. Все встали в очередь в проходе. Преклонили колени у алтарной преграды. Опустили глаза, молятся, ждут. Я взял свой серебряный подносик и пошел к ним вслед за отцом О’Махони. У них глаза закрыты, язык высунут. Священник кладет каждому облатку на язык.
— Тело Христово, — бормочет. — Аминь.
Я подставляю подносик под каждое лицо, ловлю крошки. Они осыпаются, точно пылинки. Падают, танцуют в столбах света, льющегося в высокие узкие церковные окна. Лежат на блестящем серебряном подносе. Крошечный кусочек упал и тогда, когда отец О’Махони дал причаститься Дурковатой Мэри. Еще один проскользнул между губ у Норин Крэгс. Движемся от одного поднятого вверх лица к другому. Гудят голоса, сияют лица, падают крошки и частички. И вот все закончилось, и последние из причастившихся вернулись на свои места.
Вслед за священником я поднялся по алтарным ступеням. Наклонил поднос, выхватил щепоть кусочков и крошек. Прижал к обрывку липкой ленты, который заранее закрепил в кармане подрясника. Быстренько сгреб еще щепотку. В алтаре передал поднос священнику. Он тоже провел по нему пальцем, слизнул частички тела Христова. Потом еще и еще, дочиста. Допил остатки вина. Протер потир изнутри чистым льняным лоскутом, поставил на алтарь.
Произнес заключительные молитвы. Сказал прихожанам: «Идите с миром», — и месса завершилась. «Слава Богу», — сказали они все.
26
Лоскуток, покрытый винными пятнами, я умыкнул в ризнице, пока отец О’Махони снимал облачение. Подменил его чистым лоскутком из комода. Отец О’Махони бросил его в корзиночку, которую монахини должны были потом забрать в стирку. Лоскуток и липкую ленту я запихал в карман джинсов. Джорди увидел. Уставился. Я на него зыркнул.
Отец О’Махони потянулся, вздохнул.
— Какое дивное утро, мальчики! Видели столпы света, вливавшиеся в церковные окна?
— Да, святой отец, — отвечаем.
Он будто взял в руку клюшку для гольфа. Сделал вид, что ударяет по мячу.
— Ах, оказаться бы в такой день в Керри!
Посмотрел куда-то вдаль, обозначил руками бескрайний воображаемый простор.
— Горы, пляжи, океан, острова Дингл и Бласкет, скалы Скеллига, крики куликов, рокот прибоя… Вы должны это когда-нибудь увидеть, мальчики! Ирландия! Мяч там летит прямее — это уж как пить дать, и трава на поле там по-настоящему зеленая, и мяч падает прямо в лунку, с симпатичным таким «шлеп!». Воистину, то страна Господня.
Улыбка у него от уха до уха.
— Ну да ладно. Наше небольшое поле в «Ветреном уголке» ничем, почитай, не хуже. — Он потер руки в предвкушении. — Итак. Какие вы на сегодня замыслили проказы, юноши?
Джорди плечами пожал. Я молчу. Отец О’Махони снова осклабился.
— Слишком взрослые стали, уж и не поделитесь? — И подмигнул нам. — Особенно если тут барышни замешаны. — Он положил нам руки на плечи: — Славная вы команда. И всегда были. Ну, ступайте. Вперед, к приключениям. А я — за своими клюшками.
Мы уже в дверях, а он нам вслед:
— Знаете, мальчики, а мне часто кажется, что мы тут живем у самой границы рая! Ну, удачи вам нынче!
Вышли из церкви, Джорди и спрашивает:
— Ты чего там с лоскутом мухлевал?
— Ничего.
Я попытался от него отодвинуться, а он не отстает:
— Да что с тобой такое?
— Ничего, — говорю.
— А чего все шарахаешься?
— Не шарахаюсь.
— Шарахаешься, чтоб тебя. Опять чего с этой девчонкой?
— Совсем тупой, что ли?
— Это ты кого тупым назвал?
— Никого. Тебя.
— Вот то-то.
— В каком смысле «вот то-то»? Хочешь сказать, ты и правда тупой?
— Похоже, тупой, если с тобой связался.
— Ну и отвали.
— Отвалю. А ты сам отвали.
— Отвалю.
Ну мы и отвалили. Я побежал по Хай-стрит, через площадь. Остановился. Уставился на себя в окне «Синего колокольчика». Вот он я, обычный пацан. Вот мой дом, обычный городок. Я стащил тело и кровь Христову и обратно их не отдам. Пойду все дальше во тьму, вслед за Стивеном Роузом. Если получится, сотворю монстра. Я подошел к стеклу поближе, вгляделся в свое отражение. Все как всегда: обычный пацан, совершенно обычный.
— Вот так, что ли, на человека безумие и находит? — шепчу. — Так бывает, когда на тебе заклятие?
Сорвался с места и снова бегом.
27
Липкую ленту я осмотрел у себя в спальне. Крошки и частицы тела Христова так к ней и пристали. Я сложил ее, засунул в медальон. Вырезал кусочки с винными пятнами из алтарного лоскутка. Тоже положил в медальон. Посмотрел, что получилось. Какие-то ошметки. Почти ничего. Разве может в таком быть сила? Пялюсь на них, все жду, вдруг они совершат что чудесное.
— Сделайте что-нибудь, — шепчу.
Ничего они не сделали. Сердце у меня упало.
— Что ты фигней тут маешься? — сказал я себе. И закрыл медальон на защелку.
Солнце в спальню так и пышет. Небо — без облачка, в нем вообще ничего, кроме нескольких пичуг поблизости и перепелятника — он кружит над Садом Брэддока. Внизу готов обед: вкусно пахнет говядиной, овощами, горячим пудингом. Радио орет какие-то шутки. Папа ржет как ненормальный. Мама подпевает дурацким песенкам, которые орут по радио. Кричит, что через пять минут обед будет на столе. А я сижу на кровати. Прочитал несколько молитв. Помолился о прощении. Засунул медальон под кровать. Еще раз помолился. Знаю: за то, что я сделал, прощения нет.
— Дейви! — кричит мама во весь голос. — ДЕЙВИ!
Спускаюсь.
Еда пересушенная, безвкусная.
Мама все спрашивает, здоров ли я.
— Угу, — отвечаю.
Она мне руку на лоб.
— Да здоров я! — рычу.
Она вздрогнула.
У папы глаза сузились, палец на меня наставил.
— Так, хватит, парень, — говорит.
Покачал головой. Едим молча. Я едва протолкнул кусок сдобного пудинга в горло.
— Мальчишки, — бормочет папа.
Потом мы включили телевизор, а там показывали древний черно-белый фильм про Франкенштейна. Смотрим, как по экрану лазает этот монстр. Мама смеется — какой же он неуклюжий.
— Помнишь, как мы его в первый раз смотрели? — говорит папе. — В «Короне» кто завизжит, кто в обморок хлопнется, кто в дверь выбегает. И чего, прости господи, мы так боялись?
Папа немного побродил по комнате — руки вытянуты, ноги не сгибаются, ухает, подвывает, делает вид, что сейчас на нас набросится.
Потом мимо дома прошли Мария и Фрэнсис. Фрэнсис так и вылупилась в окно.
— Ага! — крикнула мама.
— Я так понимаю, ты пошел? — спросил папа.
— Не-а, — говорю.
Мария рукой помахала. Я будто не вижу, уткнулся в телевизор. Уголком глаза вижу, что она взяла Фрэнсис под руку и повела прочь.
— Ты уверен? — не отстает мама.
Монстр как рыкнет.
— Да! — ору. — Да, да!
— Дейви! — Это папа. — Так, хватит.
— Ну а как ты мне помешаешь? — ору. — Как, черт возьми? Как?
Он бросил прикидываться, глаза злые:
— А ну, марш в свою комнату.
Я бегом наверх — к телу, к крови, к страху. Весь день там просидел. Стал разбирать свой шкаф. Перерыл все игры и игрушки, докопался до самых старых вещей: погремушек, кубиков, цветных карандашей, детских книжек, нашел давнюю коробку пластилина. Все плитки выцвели до землисто-серого. Поначалу пластилин был твердокаменным, но в конце концов мне удалось его размять. Вспомнил, как лепил из него зверюшек, рыбок, птичек, фигурки любимых своих мамочки и папочки. А теперь слепил свирепого зверя и шептал над ним снова и снова, снова и снова: «Шевельнись и оживи. Шевельнись и оживи!» Потом сделал фигурку — себя, вышла страшная дрянь, и я превратил ее в четырехногое непонятно что с тяжелой башкой, свисающей до самого пола. «Шевельнись и оживи! — сказал я ему. — Шевельнись и оживи!» Наступили сумерки, и мне показалось, что воздух снаружи наполнен ангелами — они вьются над фонарями и смотрят на меня с неодобрением, разочарованием.