Мариша Пессл - Ночное кино
Книжный шкаф в углу чуть не лопался от журналов; к нему прислонилось сложенное кресло-каталка. Письма поклонников расползлись по комнате, как паразиты: торчали во всех закоулках и щелях, заполняли все пустоты, грудой лежали на стопке журналов «Хелло!» и «Стар» аж семидесятых годов – на обложке одного красовался уродливый портрет Марлоу («ОБДОЛБАНА! МАРЛОУ ЛОЖИТСЯ НА ЛЕЧЕНИЕ», – гласил заголовок «сенсационного расследования ее тайного недуга») – и на переплетенных листах, которые оказались сценарием Пэдди Чаефски «Возбудитель» в пятнах кофе. Оскароносный сценарист даже черкнул Марлоу записку на титульном листе: «Мисс М – я писал это, думая о Вас. П.». Я вытащил другую кипу бумаг – оказалось, распечатки результатов поиска в «Гугле».
Марлоу Хьюз. Результатов: примерно 32 000 000.
Хоппер читал очередное письмо, Нора склонилась над старыми флаконами из-под духов и шкатулками с драгоценностями на туалетном столике – разглядывала фотографии, по-моему, младенца в сепии, вставленные за раму испятнанного зеркала.
– Давайте шевелиться, – прошептал я. – Вы проверьте другие комнаты. Я осмотрюсь здесь и пригляжу за ней.
Им не очень-то хотелось уходить. Сама спальня действовала как барбитурат – в этих Помпеях утраченных надежд можно было рыться вечно. Однако Нора кивнула, засунула фотокарточку за раму, и оба гуськом вышли, прикрыв дверь.
Я покосился на холмик под простынями. С места он не сдвинулся.
Возле туалетного столика была еще одна дверь. Я подкрался, осторожно ее толкнул и включил свет.
Я попал в большую, распухшую от одежды гардеробную – покоробленные лодочки и шпильки выстроились шеренгами, противоположная дверь ведет в ванную.
Едко пахло нафталином. Одежда, видимо, в основном наследие семидесятых-восьмидесятых. В самом углу, будто надеясь остаться незамеченными, из-за стайки вечерних платьев в блестках выглядывали бледно-лиловые портпледы. Девять штук. Можно и глянуть. Я отдернул платья, снял первый портплед, расстегнул молнию.
Ты подумай. Внутри висел модный белый костюм, в котором Хьюз снималась в «Дитяти любви». Весь в травяных пятнах, на внутреннем кармане бирка костюмерши Ларкин.
Я расстегнул следующий портплед. Тот же костюм. Затем еще один – то же самое, но этот забрызган кровью. Я ногтем поковырял ржавые потеки. Вполне похожи на настоящие.
Я раскрыл следующий портплед. Опять костюм, крови и грязи еще больше, юбка порвана. В следующем портпледе костюм абсолютно чистый, ослепительно-белый.
В фильме Хьюз носила только этот белый костюм, время действия – всего один день. Очевидно, Ларкин сшила девять таких костюмов, с разной густотой заляпав их кровью, грязью, по́том, пивом и травой – в зависимости от того, что происходит с Хьюз по ходу сюжета. К концу фильма, после всего, что героиня пережила, охотясь за шантажистом, своим бывшим сутенером, – ее насилуют, избивают, колют седативами, гоняют по стройкам, по шоссе и переулкам, – побуревший костюм изодран в клочья. Она сдирает его с себя и сжигает в барбекю на своем безмятежном заднем дворе в пригороде, а потом заползает в постель к спящему мужу – педиатру, который не знает и никогда не узнает о прошлом жены и о той преисподней, в которой она провела последние двадцать четыре часа.
В жутких последних кадрах он сонно ее обнимает, а она, сна ни в одном глазу, смотрит в темноту их аккуратненькой спаленки – картина, где сгустились все представления Кордовы о тонких связях между людьми, о черных тайнах души, в предельной гуманности скрываемых нами от тех, кого поистине любим.
Я сфотографировал костюмы на телефон, повесил портпледы на штангу и выключил свет.
В спальне я изумленно застыл.
Постель пустовала.
Холмика нет. Розовые атласные простыни отброшены.
– Мисс Хьюз?
Ответа не последовало. Твою ж мать.
85Наверняка прячется где-то здесь.
Кресло-каталка стоит у книжного шкафа, дверь закрыта. Я приподнял кроватный подзор из розовой тафты.
Только комья клинекса.
Я рывком раздернул занавески, сходил осмотреть ванную. Пусто. Только две горящие лампочки над замызганным зеркалом, на столике россыпь старой косметики – румяна и меловые пудры, накладные ресницы в пластиковых коробочках, – а за дверью обвис красный халат. Я отодвинул душевую занавеску. На проржавевшем душе болталась замурзанная мочалка, на многоэтажной полке – грязные бутыли. «Прелл». «Брек силк-н-холд». Надеюсь, она мыла голову и после того, как все это выпустили.
Нору я обнаружил в соседней комнате среди чемоданов и старых коробок. Включив лампу, она рылась в шкафу.
– Я потерял Марлоу.
– Что?
– Отвернулся, а она сбежала.
– Но Гарольд же говорил, что она без кресла не может.
– Гарольд заблуждался. Она шустрая, как вьетконговец.
Мы выскочили в коридор. Обыскали комнату за стенкой – вычурную гостиную, которая смахивала на прогнивший террариум, – и перешли в старомодную кухню, где Хоппер фотографировал газетные вырезки, магнитами пришпиленные к холодильнику, – выцветшие развороты с портретами Марлоу.
– Здесь ее быть не может, – сказал Хоппер, когда я изложил проблему. – Я тут всю дорогу.
При этих словах я заметил, как прямо у него за спиной кухонная дверь качнулась.
– Мисс Хьюз? – окликнул я. – Не пугайтесь. Мы просто хотим поговорить.
Я шагнул к двери, а она распахнулась, чуть не вмазав мне по лбу, и миниатюрная фигурка, облаченная в черный атлас – лицо под просторным капюшоном, – со свистом спикировала на меня с напольного шкафа, замахнувшись мясницким тесаком.
Я без труда отбил удар – силы в ней было что в одуванчике, – и тесак пролязгал по полу. Плечики ее были пугающе хрупки – точно оградный шест под пальцами. Я машинально разжал руки, а она развернулась, со всей дури пнула меня в промежность и вылетела из кухни. Дверь зашаталась на петлях. Мы кинулись следом, и Хоппер цапнул ее за капюшон халата.
Марлоу завизжала и забилась. Хоппер обхватил ее руками и поволок в гостиную, где усадил в пурпурное бархатное кресло под искусственными пальмами.
– Уймитесь, – сказал он. – Мы вас не тронем.
Нора включила люстру, и Марлоу мигом свернулась клубочком, лицом зарывшись в коленки, спрятавшись под халатом, – ночной цветик, не выносящий света дня. Черная тряпка с помидорной подкладкой – больше на кресле будто и не было ничего.
– Выключите свет, – сипло прошептала она. – Выключите!
Мороз продрал меня по спине. Тот самый голос.
Голос у Марлоу был уникальный – «голос, что целыми днями нежится в ванне», как написала Полин Кейл в восторженной рецензии на «Дитя любви» в «Нью-Йоркере». Точнее не скажешь. Даже когда Марлоу убегала от бандитов, висела над пустотой, цепляясь за стенку дома, бензином поливала шантажиста и поджигала его спичкой, голос ее неспешно истекал тягучим медом.
Столько лет прошло, а он не изменился – разве что стал чуть неспешнее и тягучее.
Я махнул Норе, и она выключила свет. Я раздвинул портьеры, и, смягчая декор, безвкусицу преображая в полуночный сад, гостиную залил оранжевый неон ФДР-драйв. Искусственные розы, позолоченные стулья, цветастый диван обернулись лесными цветами, зарослями подлеска, таинственными пнями.
Хьюз медленно подняла голову, и бледный свет омыл ее профиль.
Мы воззрились на нее в потрясении, не веря себе. Знаменитый подбородок с ямочкой, лицо как валентинка, широко расставленные глаза никуда не делись, но были изуродованы почти до неузнаваемости. Нам предстал разрушенный храм. Она перенесла чудовищную пластическую операцию – не прищипка да подтяжка, а вандализм: выпяченные скулы, глаза растянуты, словно она буквально расходилась по швам. Кожа восковая, пепельная, черные брови будто нарисованы тряским фломастером.
Нет в мире ничего вечного, время пожирает всякую розу, и Марлоу – наилучшее тому доказательство. Первым делом меня посетила мысль по мотивам фантастического кино: ее великая красота была инопланетной, пожирала ее, съедала заживо и бросила, оставив лишь обглоданный скелет.
– Вы пришли меня убить? – злорадно и, кажется, даже с надеждой прошелестела Марлоу, склонив голову, точно перед камерой, и явив нам позолоченный профиль. Те же склоны и углы, что в молодости («Профиль, по которому охота съехать на лыжах», – разливался Винсент Кэнби в рецензии «Таймс»), но теперь от прошлого остался только вялый набросок.
– Нет, – спокойно ответил я, сев напротив. – Мы пришли спросить про Кордову.
– Про Кордову?
Голос ее полнился изумлением, будто ей не приходилось выпевать это имя годами и теперь она обсасывала его, как карамельку.
– Его дочь отбросила коньки, – выпалила она.