Мариша Пессл - Ночное кино
Она лукаво ухмыльнулась, блестя глазами.
– Короче, все понятно. И понятно, что думала дражайшая женушка Джиневра, отпрыск блестящего миланского рода, об этих дремучих язычниках. Умолила Стэнни поставить ограду, чтоб отвадить дикарей. Он поставил. Двадцатифутовый забор под напряжением, стоил целое состояние. Одна беда – Стэнни не столько отвадил местных снаружи, сколько забаррикадировался с семейством внутри.
Она подержала паузу и заговорила снова:
– Уж не знаю, как вышло, что он начал экспериментировать. Об этом он не рассказывал. Стэнни не боялся неведомого. Ни во вселенной. Ни в нас самих. Тут он был как рыба в воде. На подводных лодках туда спускался. В самые пучины, в темные расселины, в ил человеческих желаний и страстей, в уродливое подсознание. Не угадаешь, когда он вернется, если вернется. Работая над очередным проектом, он исчезал. Дышал работой. Сутками напролет писал по ночам, уставал так, что потом спал по две недели, как чудище в анабиозе. Жить с ним – кошмар. Я-то, как вы понимаете, познала это лично и вблизи.
Явно гордясь этим заявлением, она глотнула бурбона, и по подбородку скатилась капля.
– Как и многие гении, – продолжала она, отерев рот, – Стэнни был ненасытен. Это беда. Он ненасытно жил. Ненасытно познавал. И пожирал. И трахался. И понимал, отчего люди поступают так, как поступают. Он никогда не судил, понимаете? Для него не существовало ничего категорически дурного. Все – человеческое, а значит, достойно изучения, рассмотрения со всех сторон.
Она прищурилась на нас.
– Вы же его поклонники, так?
Ответ ко мне пришел не сразу. Я был ошеломлен – не только ее повествованием, но и ее внезапной бодростью, здравостью рассудка, каковые росли прямо пропорционально выпитому бурбону, уже ополовиненному.
– Что вы знаете о его юности? – осведомилась Марлоу.
– Единственный ребенок матери-одиночки, – ответил я. – Вырос в Бронксе.
– И прекрасно играл в шахматы, – прибавила Нора. – Играл на деньги в Вашингтон-Сквер-парк.
– Это Кубрик, бестолочь. Это не Кордова. Ты гениев-то не путай. – Марлоу оглядела нас по очереди. – И что – все?
Мы промолчали, и она фыркнула:
– До чего все-таки унылы поклонники. Как увидят тебя живьем – рыдают, ты вилку на минутку возьмешь – они ее потом вставят в рамочку. Но совершенно не способны хоть что-то с этим вдохновением сделать – обогатить, к примеру, свою жизнь. Стэнни, бедняжка, на стенку лез. Говорил мне: «Хьюи, – это он меня так звал, – Хьюи, они по пять раз смотрят кино, шлют восторженные письма, но глубинный смысл до них не доходит. Они ничего оттуда не выносят. Ни героизма. Ни храбрости. Просто развлекаются».
Хьюи вздохнула, еще отпила.
– Стэнни воспитывали в добрых католических традициях. Его мать Лола вкалывала на двух работах, горничной в одном крупном нью-йоркском отеле. Родилась в деревушке под Неаполем. Но отлично разбиралась в stregheria. Вы, вероятно, о таком слышали?
– Нет, – покачала головой Нора.
– Это итальянский архаизм, означает «колдовство». Семьсот лет традиции, передавалась в основном в бабушкиных сказках, байках – детей пугать, чтоб ели овощи и пораньше ложились в постель. Отец Кордовы был кузнец из Каталонии. Семья жила в городишке под Барселоной и собралась эмигрировать в Штаты, когда Стэнни было три. В день отъезда отец решил, что уехать не может. Не хотел с родиной расставаться. Ну, Лола взяла ребенка и отправилась в Америку. Через год у отца завелась новая семья. Стэнни с отцом больше ни слова не сказал. Но помнил, как испанская бабка рассказывала про bruixeria – это каталонская колдовская традиция. Объясняла ему, что ведьмы сильнее всего в канун Нового года и тогда похищают детей. Учила его класть каминные щипцы крестом на угли, присыпать солью – не пускать ведьму в дом через трубу. В общем, голубчики, Стэнни рос среди суеверий. Серьезно к ним, конечно, не относились, и однако они цвели и с материнской стороны, и с отцовской. А воображение Стэнни в худшие дни будет помощнее, чем все наши реальности. Я думаю, с таким воспитанием он, как ни печально, был к этому восприимчив… я бы даже сказала, предрасположен.
Она рассеянно повертела на пальце кольцо с жемчужиной, поворачивала снова и снова.
– Он мне никогда не рассказывал, как это вышло. Но вскоре после постройки ограды он понял, что городские по-прежнему к нему залезают.
– Как? – спросил я.
– На лодке. Поместье к северу от озера Лоуз. Если с общественного берега переплыть на северный и свернуть в узкую речушку, в конце концов она впадет в озеро на территории поместья. Когда это выяснилось, Станислас нанял строителей – перегородить речушку сеткой до самого дна, чтоб только наперсток проплыл. Через неделю они с женой проснулись от грохота барабанов. Голоса. Крики. Наутро он пришел к ограде, а сетка в реке вырезана. И видно, что резали из поместья, а не снаружи.
– Кто-то из домочадцев, – вставил я.
Она кивнула, но распространяться не стала.
– Кто? Прислуга?
– В каждом раю найдется змей, – улыбнулась она. – У Стэнни была одна слабость – он верил, что личность переменчива. Считал, что люди – в чистом виде люди – злыми не бывают. Всегда любил, чтобы вокруг толпа. Тусовщики, вы бы сказали – поклонники, а он их называл своими союзниками. Не прожив в «Гребне» и месяца, он абсолютно случайно познакомился в городе с красивым молодым священником, который тоже переехал в Каргаторп, приход обустраивать. Стэнни работал над сценарием «Тисков для пальцев», ему нужен был консультант по религии, и они подружились. Через несколько недель священник поселился в «Гребне». Джиневра лезла на стенку. Она этого священника не выносила. Красавчик был неописуемый, такой мускулистый Тайрон Пауэр[90], златовласый и голубоглазый. И der Schwanz[91] у него, вероятно, был ого-го, если вы меня понимаете. Утверждал, что рос средь кукурузных полей Айовы. Но была в нем какая-то гниль. Джиневра твердила Стэнни, что мужик опасен. Самозванец. Пиявка. Она же итальянка, правоверная католичка, а в познаниях священника о Церкви обнаружились некие зияющие пробелы. И она считала, что он противоестественно одержим ее мужем. Стэнни говорил, мол, оставь, не переживай. Парень завораживал его, вдохновлял.
Тут ее снова надолго отвлекла бутылка.
– Не знаю, как это вышло, – повторила затем она. – Я подозреваю, Стэнни ночью пошел на перекресток высказать горожанам, что о них думает, но спрятался и стал за ними наблюдать. В особняк вернулся на заре, и все это представлялось ему уже в ином свете. Не знаю, что он там увидел, что они вытворяли. Никто ничего не доказал, но Джиневра всегда считала, что во всем виноват священник. Что он заключил с городскими сделку, а может, и сам был одним из них.
Она вздохнула.
– В общем, так началась жизнь Стэнни в «Гребне». В смысле творческом он обрел себя. Конечно, предыдущие его фильмы били навылет, однако новые, снятые там, – это просто другое измерение. Там он создавал ночное кино. Как-то раз мне объяснил: «Хьюи, – сказал, – я люблю бросать своих персонажей в темноте. Лишь тогда я вижу ясно, кто они такие».
Она пощупала длинные атласные рукава, разгладила ткань на коленях. У меня отнялся язык – и рассказ о Кордове, и сама рассказчица зачаровывали меня. Марлоу оживилась, просветлела – ничего общего с женщиной, которую мы увидели в первые минуты.
– В конце концов необходимость уезжать из «Гребня» вообще отпала, – продолжала она. – Всё и все приходили к нему. В поместье триста акров. Он там строил площадки, там же и монтировал. Выезжал, только если поблизости от Каргаторпа находил подходящую натуру. Он как будто уверился, что сможет обрести могущество лишь на этих землях. И это правда. Он добивался потрясающей игры. Энергия его не знала границ. Он был как Посейдон, актеры – косяки мальков. Работая со Стэнни, ты жил в «Гребне». Питался там же, не выходил за ограду, любые контакты с внешним миром запрещались. Ты отдавал Стэнни свою жизнь – вручал ключи от королевства. И не только тело свое, но и душу. По предварительному уговору. Приезжаешь в первый день съемок – слепой, невежественный. Что за фильм, что за персонаж – неизвестно, понимаешь только одно: знакомая тебе жизнь подошла к концу. Ты отправляешься в путешествие, в другое измерение, в неведомое. Спустя месяца три-четыре, вынырнув оттуда, ты возвращался домой другим человеком. Понимая, что всю прежнюю жизнь проспал.
– Зачем на такое соглашаться? – спросил Хоппер, когда она снова присосалась к бутылке. – Отписать свою жизнь, свое тело и душу одному человеку? Чарльз Мэнсон какой-то.
Забавляясь его пылкостью, она прищурилась:
– Да, человек жаждет обладать свободной волей. Но еще он жаждет быть связан, скручен и с кляпом во рту. Естественно, сняться в фильме Кордовы – это прямой путь к славе. Тебя вывели на орбиту. После этого ты получал только лучшие роли. Даже когда Стэнни залег на дно. На тебе печать. Ты воин. Но подлинная ценность работы со Стэнни – не в деньгах и не в признании, а в том, что после. Все актеры об этом говорили. Поработав с Кордовой, ты возвращался в реальную жизнь – а ей как будто добавили яркости. Красный краснее. Черный чернее. Ты чувствовал глубже, будто сердце твое разрослось, распухло, лишилось кожи. Ты грезил. И какие грезы! Работа с этим буйным человеком – страшнейший период моей жизни. Я погрузилась в свое самое потаенное, самое изувеченное нутро, в недра, которые страшилась открывать, потому что сомневалась, удастся ли их потом закрыть. Может, так и не удалось. Но я бы сыграла у него снова глазом не моргнув. Ты творил кино. Оно тебя переживет. Оно неукротимо. Мощное искусство, не коммерческая поделка, а искусство, и оно пронзит людей насквозь, пустит им кровь. В «Гребне» ты жил как в подполье, сражаясь в сопротивлении, работая на последнего подлинного бунтаря. И ты узнавал, сколь далеко способен зайти, – в любви и страхе, в борьбе и сексе, в эйфории. Сбросить все, чему тебя научило общество, все создать заново. Начать жить с нуля. Вы вообще представляете, как это опьяняет? А потом возвращаешься в мир и понимаешь, что мир спит, валяется в коме и сам о том даже не догадывается.