Лукаш Орбитовский - Святой Вроцлав
Люцина жила и, если учесть силу удара, чувствовала себя даже и неплохо — из того, что мне известно, ей был бы конец, но тем вечером случилось еще одно маленькое чудо. Ну да, сломанные ребра, сломанные обе ноги, но срастись они должны были хорошо. Но пока что слишком рано забавляться в предсказания о том, что будет дальше. Щека размозжена. Плечо в ужасном состоянии. Опухоль вокруг глаз. Наибольшая проблема была с сознанием, Люцину уже сложили по кусочкам, но теперь она просыпалась и западала в темноту. Сны ей не снились.
Она лежала в отделении травматологии; девушка хотела было приподняться на локтях, но даже не пошевелилась, зато удалось повернуть голову. Сквозь щелки глаз она глядела на больничную палату со второй, пустой кроватью, с простынками детских рисунков на стене. На стуле сидела Беата с влажной марлей в руке, она вытерла ей Люцине лицо.
— Привет, котик, — шепнула она.
Потом поцеловала ее в лоб. Люцина вся задрожала. Она хотела крикнуть, но не могла.
— Твои родители были здесь. Это не значит, что они были твоими родителями. Какой-то миг мне казалось, что ты тоже вовсе не та маленькая, милая Лю. Лю ведь не убежала бы, думала я, но теперь знаю. Тихонечко, — снова вытерла она лицо подруги. — Все будет хорошо. Ты выздоровеешь, и я заберу тебя отсюда.
Она взяла ее руку. Ногти поломаны, большой палец закован в гипс.
— Бедное дитя, несчастное дитя.
Люцина очутилась на краю потери сознания, ей хотелось исчезнуть там, но не удалось, ее откинуло. Постепенно возвращалась чувствительность в конечностях, а вместе с ней и боль. Как-то неясно она осознала, что у нее что-то имеется на лице, похожее на струпья — не означает ли это то, что уже никогда не будет красивой? Ах ты, сучка. Прибью тебя! Вот встану и заебу тебя, курва. Оставь меня. Оставь.
Но не могла произнести ни слова.
— Вскоре станет совсем светло, и тогда я покажу тебе рисунки. Они здесь на стенках, все такие прекрасные, что глаз не оторвать. Я так рада, что ты жива… На рисунках Малгося. На всех рисунках. Это дети нарисовали. Они должны были видеть. Тихо, не дергайся же так. Погоди.
Беата приподняла голову больной, смочила ей губы, подала чашку с водой. Люцина напилась, было больно. Палата посерела от близящегося рассвета.
— Я вот так посчитала, что вижу ее все чаще, но тут лишь рисунки, на беджике у докторши, даже в рекламных папках наша Гося имеется. Котик, а это означает лишь то, что спасение близко. Она идет за нами. Быть может, она позвала на помощь целую группу? И еще я так думаю, что как только нас спасет, то и мы тоже должны будем чего-нибудь сделать.
Люцина попыталась стиснуть кулаки. Безрезультатно. Только свист в горле.
— Спи. Я еще немножко посижу. Занавеску отодвину, все-таки светлее будет. А думаю я о том, что мы жили нехорошей жизнью. Обе. И это нужно изменить. Может, давай помогать людям? Инвалидам. Или больным детям. Пожертвовать собой ради других, как Малгося теперь жертвует для нас. Голодный Теленок. Это же так ее обидели, так обидели, — очередной поцелуй, на сей раз в полуприкрытый глаз. — Ты будешь тогда со мной? Ведь будешь, правда?
Она поднялась со стула, погладила Люцину по лбу. Открыла жалюзи. Со второго этажа больницы открывался вид на Вроцлав. Щебетали птицы, а Люцина размышляла о том, что сделает, когда хоть чуточку выздоровеет. Найдет Фиргалу. Или другого фраера. И Беате хана. Так испортить жизнь, причем — настолько бессмысленно. Ничего, котик, будешь знать, что это именно я.
— Мне хотелось бы быть хорошей, — неожиданно призналась Беата, ей хотелось сказать что-то еще, но она лишь издала отзвук, словно подавилась. Она схватилась за подоконник, приложила руку ко рту. Потом вернулась. Кровать Люцины была на колесиках, так что девушка без труда подвезла подругу к окну. Взяла вторую подушку, сунула лежащей под голову; Люцина теперь видела светлеющий прямоугольник окна. И кое-что еще.
— Видишь? Так давно подобного не было, дорогая, все будет хорошо, — радовалась Беата. Она уселась на краешке кровати. — Я же говорила, что она придет, вот тебе очередной знак. Хорошо, все уже замечательно. Погляди со мной еще немножечко. Я же говорила, — последний, долгий поцелуй, — все будет тип-топ.
* * *Он жил, более того, жизнь переполняла Михала — до сих пор все эти годы он провел в полусне. Он четко слышал удары собственного сердца, его тихий резонанс во всем теле, чувствовал мерные сокращения желудка, напряжение суставов, кровь стучала в висках. Как собственные пальцы, словно мягкий живот выхватывал он крыши и провалы подвалов, где звучало мое дыхание. Он распознавал части себя самого — стены очередных домов, полы, антенны на крыше, все то, что было поддано преображению за последние недели. Он был там, не теряя себя. Принял все, но ничего не отбросил.
Встал, без удивления пригляделся к собственному новому, черному телу, с которого содрали фальшивую кожу — любовался гладкими предплечьями, темным и блестящим словно зрачок, без малейшего изъяна, излома, изменения цвета животом. Он набрал в грудь воздуха и выловил из головы тот особый день, когда появился на свет, вестник великой перемены, рожденный каменной громадой жилого дома на глазах у перепуганного студента Фиргалы. Облеченный в плоть, он существовал в качестве человека, забыл, но не до конца. Сюда он попал не случайно.
Обитатели Святого Вроцлава, еще с кровью на руках, окружали его полукольцом. Отступили, опуская головы, один за другим упали на колени. Это сколько же они ждали! Им было разрешено убивать и сомневаться. Михал подошел к ним, клал руки на головы, отвечал взглядом на взгляд — глаза человека против глаз статуи. За окном светлело.
Он высмотрел Малгосю. Она стояла на коленях среди других, серая и невыразительная, а если чем и успела выделиться, то лишь тем, что голову склонила ниже остальных. Он ускорил шаг, нет, подбежал, поднял ее с коленей, прижал к груди, она же искала его щек, глаз, черных губ. Ответил поцелуем. Она ждала сильнее других. Хватило бы и молчания, но Михал говорил ей прямо на ухо, и каждое его слово было словно пейзаж, выстреливало в ее сердце фейерверком красок. Остальные отодвинулись в тени и ниши. Малгося принадлежала только лишь ему.
Она провела его до хода на чердак, к лестнице; чтобы выйти на крышу, нужно было пролезть через небольшое окошко. Здесь они расстались. Лишь на мгновение. Он еще обнял ее, что-то шепнул — пускай останется шепот, раз Михалу остаться нельзя. Другие стояли в отдалении. Ожидали. Михалу не хотелось отпускать Малгосю, ведь он пришел сюда ради нее, теперь он уже знал — не для того, чтобы забрать ее, но чтобы остаться с ней тут. Нужно только выйти на крышу. Вернется, и уже навсегда они будут вместе, она и ее Святой Вроцлав. Остальные, вместе с Малгосей, провожали его взглядом, как поднимался он по лестничным перекладинам, справлялся с задвижкой, наконец — как протискивался наружу.
На крыше высилась конструкция из шкафов, телевизоров, дохлых котов, камешков из аквариумов, антенн, домашних кинотеатров, остатков еды — высотой в пару этажей, полностью почерневшая, элементы соединились между собой и с крышей на веки вечные, тем не менее, Михал засомневался, можно ли ей довериться. Он оценил трассу, высмотрел остатки лесов — тоже черных — благодаря которым конструкция не рассыпалась, и начал подниматься на нее, опираясь на неровности и выступы. Хватаясь за доски и антенны, шланги от пылесосов и кошачьи застывшие хвосты, он преодолевал метр за метром, один раз чуть не свалился, пока не забрался на самый верх.
Конструкцию венчало что-то вроде террасы, сбитой из досок, сейчас уже черных и блестящих. Михал встал, широко расставив ноги. Он раскинул руки, поднял голову. Задрожал. Теперь он мог лишь ждать. Грудь его переполняла радость. Воздух ему уже был уже не нужен.
Над ним расстилалось светлеющее небо без единого облачка. Из-за розового горизонта, неслыханно медленно, выплыл багровый краешек — ну да, это Солнце возвращалось после множества недель отсутствия, чтобы впервые осветить Святой Вроцлав.
Первые лучи упали на черные, блестящие стены, а те мгновенно отразили их, умножая их силу, превращая в волну уничтожающего все и вся огня. Языки пламени помчались, расходясь гигантским оранжевым цунами, испепеляя все, что встретила по пути. Анна Бенер погибла первой, когда ждала мужа и дочь, с чашкой кофе и с сигаретой. Она чуть ли не расплющила нос на оконном стекле, ей лишь показалось, будто нечто странное маячит на крыше одного из домов Святого Вроцлава, какая-то точка, охватывающая все остальное, придавая этому смысл. А потом взошло солнце, луч, вспышка в этом луче — и Анна испарилась.
Гибли богатые и бедные, умные и глупые, трава исчезала в едином дуновении, деревья кланялись лучу, а с ними — дома, заводы, сады. Луч заползал в подвалы, доставая тех, кто пытался спастись; оранжевые пальцы сбивали щелчками самолеты с неба. Поезда раскалялись до бела, а люди внутри умирали, прежде чем до них доходила истина, что этот рассвет не похож на какие-либо предыдущие.