Возраст гусеницы - Татьяна Русуберг
— Ну что, Ручеек, — усмехнулся Мартин, откидываясь на спинку стула. — Готова?
3
Все повторялось. Я будто сидел посреди гребаного дежавю. Не хватало только синих цветов на столе. И призрака мамы в сарафане и шляпе.
Мартин сказал мне кое-что. Три слова, давшие мне надежду. Но мог ли я верить им? Я не видел его тринадцать лет. За эти годы заботливый и чуткий старший брат стал совсем другим: циничным, жестоким, бесчувственным. И хотя все предупреждали меня, все твердили, что он уже совсем не тот парнишка, который снимал меня с дерева, когда я боялся оттуда слезать, и лепил подорожник на мои сбитые коленки, — я не верил. Думал, его оговаривают. Думал, что знаю брата лучше.
И вот он сидит передо мной — и держит на мушке истекающего кровью отца. Мартин пугающе похож на меня. Особенно это заметно теперь, когда я состриг крашеные волосы. Только его черты тверже, скулы резче выражены и глаза темнее — поперек одного века проходит тот же шрам, что рассек левую бровь. Кто бы его так ни разукрасил, это точно случилось уже после нашей разлуки — я бы такое запомнил.
— Готова? — спрашивает брат Машу, которой выпало начать безумную игру.
— Ага. Валяй. — Она откидывается на спинку стула, копируя позу Мартина.
Если бы я не знал ее так хорошо, то подумал бы, ей все пофиг. Или что она заодно с Мартином, который зовет ее странным прозвищем Ручеек. Но Маша так же растеряна и напугана, как и я. Только, в отличие от меня, очень хорошо это скрывает.
— Вопрос. — Брат медлит, и я вижу напряжение на лице отца, лоснящемся от выступившего пота. — Откуда ты его знаешь? — кивает он на меня.
Отец заметно расслабляется: наверное, считает вопрос ерундовым.
— Ноа меня своей тачкой сбил, — фыркает Маша. — Так и познакомились.
Она рассказывает о том вечере в Ольборге, когда заскочила ко мне в машину, отлупила украденными штанами и заставила отвезти к бассейну. О потерянном студенческом билете. О нашей сделке в кафе.
Я слушаю и едва узнаю себя в том наивном, застенчивом пареньке-островитянине, который впервые выбрался в большой мир. Кажется, за это время я, как гусеница, сменил уже несколько оболочек, и последняя наросла толстой и грубой, чтобы защитить нежный внутренний мир, который я когда-то показал Маше и который, как я теперь понимаю, ей понравился.
Отец издает какой-то звук, и мы все смотрим на него. Сцепив зубы, он поводит здоровым плечом: кажется, руку свела судорога.
— Я же предупреждал, — усмехается Мартин и бросает короткий взгляд на часы. — Осталось одиннадцать минут. История — нарочно не придумаешь, и потому я в нее верю. А следующему отвечать… — Он протягивает руку и снова запускает нож волчком.
Сверкающее лезвие притягивает взгляды, гипнотизирует. Но я смотрю на пистолет в руке брата, направленный на отца. Сколько в нем еще патронов? Слышал ли кто-то в городе выстрелы или их заглушил вой ветра? Что, если теперь моя очередь, а я не смогу ответить или Мартину покажется, что я вру? Удастся ли мне как-то отвлечь его и обезоружить? Или, попытавшись напасть, я только разозлю его, и он перестреляет нас всех? Может, стоит положиться на то, что он прошептал мне на ухо?
— Неожиданно. — Мартин улыбается, глядя на острие ножа, направленное прямо на него. Лицо отца кривится в подобии злорадной ухмылки. — Что ж, правила едины для всех. Ноа, можешь задать мне вопрос. Обещаю ответить честно.
— Почему он? — хрипит отец, облизывая языком пересохшие губы.
— Потому что я так хочу, — отвечает брат, и от мрачного безумия в его голосе у меня ползут мурашки.
Отец замолкает, а я обнаруживаю, что в голове у меня пусто, как в барабане. Как так?! Я столько всего хотел у брата спросить, пока мечтал о нашей встрече, а теперь сижу дурак дураком. Даже Маша, похоже, того же мнения. Она глядит на меня, шевеля губами, словно отличница, пытающаяся спасти плавающего у доски двоечника, и, кажется, до меня доходит. Нужно потянуть время. Если я правильно понял правила этой гребаной игры, то брат разрешит спасти отца, если в течение оставшихся одиннадцати минут никто не соврет.
— Мартин, — начинаю я, привычно возвращаясь во всю ту же колею, как заезженная пластинка, — что произошло в тот день, когда папа упал с лестницы?
Отец бросает на меня злобный взгляд, качает головой, но не осмеливается раскрыть рот. Глаза брата скользят по мне и встречаются с его — лихорадочно блестящими то ли от боли, то ли от ненависти.
— Конечно. Ты ведь был маленьким. Ты не помнишь. Но разве, — Мартин медлит, не глядя на меня, — Лаура тебе не рассказала?
Мои ладони начинают потеть, приклеиваясь к столешнице. Мартин знает, что я встречался с сестрой. Откуда? Я мог бы поклясться, что Лаура говорила правду, когда сказала, что потеряла с братом связь много лет назад и не желает иметь с ним ничего общего. Признаюсь, теперь я ее понимаю.
— Рассказала, — я осторожно подбираю слова, — но не все. Даже там, — я указал на папку, лежавшую незамеченной на краю стола, — думаю, только часть правды. В моем деле о несчастном случае говорится совсем немного, а я уверен, это ключ ко всему. К тому, что вы с Лаурой решились заявить в полицию. К тому, почему мама…
— Ты это читал? — напряженно перебивает Мартин, свободной рукой листая страницы документов в папке, и я только сейчас замечаю, как он побледнел. Брат вскидывает на меня взгляд, в котором плещется такая боль, будто это в него только что всадили две пули, и я осознаю, что это сделал я. Изувеченное веко Мартина мелко подергивается, на скулах вспухли желваки, и у меня вдруг мелькает, что я, может быть, убил нас всех, хотя мы еще дышим. — А она читала? — Он дергает стволом в сторону Маши, и я, словно включив оптический зум, вижу крупным планом палец брата на спусковом крючке — обтянутый черной кожей, напряженный, готовый вот-вот надавить чуть сильнее.
«Нет!» — хочу выкрикнуть я, но горло перехватывает, и из него вылетает лишь какое-то кваканье.
— Только я. Правда! Она не… — Кашляющие и хрипящие звуки заглушают мой лепет.
Отец хохочет, словно меха шипят у него в мастерской. Трясется всем телом, так что взмокшие волосы падают на лоб, а зубы стучат в оскаленном рту. Он не смеет говорить, но этот безголосый смех и торжествующий взгляд, устремленный на Мартина, хуже слов.