Воля народа - Шарль Левински
Вот чем была хороша ирония: как правило, можно было положиться на то, что другой не понимает заднего смысла слов.
– Видите этот стул? – спросила секретарша, указав на своё кресло-вертушку. Когда она впервые произнесла фамилию Воли, она подскочила, то ли от воодушевления, то ли от благоговения. – Я бы уже давно получила другой, более новой модели, но я не хочу расстаться с этим. Он будет мой, пока я здесь работаю. А когда выйду на пенсию, возьму его с собой.
– Такой удобный? – Вайлеман почувствовал налёт зависти, что было не удивительно, с его-то измученным седалищем.
– ОН на нём сидел, – сказала секретарша и на сей раз однозначно использовала только большие буквы, тон её был полон такого благоговения, будто Воля с этого трона и впрямь исцелял прокажённых одним прикосновением, как это имел обыкновение делать Людовик XIV. – На моём стуле! Когда подписывал для меня плакат.
– А можно мне его попробовать? – спросил Вайлеман.
Секретарша Маркуса, теперь окончательно убедившись, что имеет дело с товарищем по вере, разрешила ему это жестом руки. Кресло – святой престол, подумал Вайлеман, с трудом подавляя улыбку, – было значительно удобнее, чем патриотическая мебель резной работы, на которой он провёл последние полчаса.
– Да, – сказал он, – это совершенно особое чувство.
И остался сидеть. На мониторе перед ним воин в штанах в красно-белую полоску занёс алебарду, а мигающая надпись вопрошала: “Game Over. New Game?”
Теперь, когда её стул внезапно оказался занят, секретарша в своей растерянности ещё больше походила на мышь, чем обычно, но она нашла выход, который позволил ей сделать вид, будто новое распределение мест с самого начала входило в её намерение.
– Хотите кофе?
– Ну, если вам не трудно.
– Нисколько не трудно. Простой? Двойной? С молоком? Со сливками? С сахаром?
Кофейная машина в этой приёмной имела такой сложный пульт управления, какого раньше не имели и космические корабли из научно-фантастических фильмов.
Поставив перед ним сваренный по его желанию – двойной, без сливок, без сахара – эспрессо, а письменный стол как бы само собой теперь стал его территорией, – она сказала, и Вайлеман мог бы поклясться, что она при этом покраснела:
– Господин Воля тогда взял две гильзы сахара.
– Я не такой сладкий.
Теперь она покраснела окончательно.
– Да, – сказала она, и голос её при этом слегка дрожал, – он сладкий, не правда ли?
Не следует портить иллюзии наивному человеку, тем более, когда он тебе только что сварил действительно хороший кофе, и поэтому Вайлеман не ответил, а лишь кивнул, так же, как он тогда понимающе кивал, когда та блондинка – её лицо он теперь уже не смог бы описать, но в цвете волос был уверен, – болтала о своём Рое Блэке.
Будь он лет на тридцать моложе, а IQ этой секретарши пунктов на тридцать выше, между ними могло бы завязаться что-то вроде флирта. Если бы в это мгновение из своего кабинета не вышел Маркус.
– Фройляйн Шварценбах, – укоризненно сказал он, – почему господин сидит на вашем месте?
18
Разговор между отцом и сыном с самого начала не сложился. Огромный кабинет Маркуса – три окна и две двери! – был не подходящим для доверительных бесед, и Вайлеман, как он ни пытался собраться, был с самого начала настроен брюзгливо, не только из-за долгого ожидания, но и потому, что Маркус окопался за своим письменным столом, в удобном, мягком начальственном кресле, а ему предложил лишь неудобный стул бедного грешника, хотя знал, что у отца проблемы с тазобедренным суставом и ему иногда мучительно сидеть. И за эту демонстративную невежливость тоже был в ответе Воля; сам Вайлеман, хотя и не был вхож в ту святая святых, несмотря на то, что сделал множество разнообразных интервью, но коллеги ему рассказывали, что великий председатель велел устроить своё рабочее место на подиуме – рассказывали по-разному: кто говорил о возвышении на несколько сантиметров, кто о полуметре, – так что каждый посетитель автоматически ощущал себя просителем, и каждый критический вопрос мутировал в униженное ходатайство; из бездны взываю к тебе, о Господи. Совсем уж до такого Маркус не дошёл, но демонстративно пустая поверхность огромного стола действовала как неприступная площадь перед крепостью, да, пожалуй, для такого действия и была предназначена. Маркус ещё в детстве был одновременно и задирой, и трусом – неблагоприятная комбинация для школьного двора, которая приносила ему регулярные синяки, а однажды разорванные брюки. Этот безрадостный опыт довольно рано привёл его к убеждению – нет, не привёл, а лишь укрепил его в той позиции, с которой он родился, – что мир хаотичен и бесчестен, и он, Маркус, единственный, кто выступает за право и порядок. Это влечение он теперь мог реализовать в своём Управлении правопорядка.
Вообще-то Вайлеман намеревался применить свою тефлоновую вежливость, в конце концов ведь он хотел просить сына об услуге, хотя ему было ясно, что в качестве платы за услугу ему придётся проглотить целую гору высокомерия. Всё имеет свою цену, и отцам приходится трудиться, чтобы загладить то, что у них есть сыновья. Кто это сказал? Вуди Аллен или Ницше, кто-то из них. Благие намерения – это одно, а действительность – другое дело, и когда Маркус потом сказал: «Итак?», всего лишь «Итак?», с этой интонацией, как будто взрослый здесь он, а Вайлеман – докучливый ребёнок, мешающий работе, вместо того, чтобы послушно сидеть в своей комнате и раскрашивать картинки; как Маркус потом, не получив от Вайлемана немедленного ответа, вопросительно поднял брови, в точности так, как он это делал ещё тинейджером, когда хотел дать понять своему отцу, каким тупым и отсталым он его считает, демонстративно сострадательное выражение лица, которое было обиднее, чем был бы любой «лошара»; как он потом отколол с лацкана значок с гербом Ааргау, дохнул на него и принялся полировать рукавом, как обычно делают, когда собеседник крадёт твоё время и тебе хочется занять потерянные секунды хоть чем-то полезным; как Маркус тем самым ясно дал ему понять, насколько он здесь нежелателен, это порвало у Вайлемана нить, и вместо того, чтобы – как было задумано – сначала начать разговор общими фразами, прокомментировать хорошую погоду или спросить Маркуса о здоровье, он выпалил неожиданно для самого себя:
– Если тебя не устраивает моё присутствие, я могу и уйти.
Что было, разумеется, худшим из возможных начальных ходов, но в своих разборках с Маркусом он ещё никогда не мог сохранять такое хладнокровие, как в шахматной партии.